Кайсын Кулиев - Раненый камень. Раненый камень


Раненый камень читать онлайн, Кулиев Кайсын Шуваевич

Annotation

Постановлением Совета Министров РСФСР от 11 октября 1966 года Кулиеву К. Ш. за книгу стихов «Раненый камень» присуждена Государственная премия РСФСР имени М. Горького.

ЖИТЬ, УДИВЛЯЯСЬ

ДРОВА

МОЛНИЯ

ПОКОЯ НЕТ

СТАРИННАЯ ЗАПОВЕДЬ

ГРОЗДЬ ВИНОГРАДА

МОЕМУ СЕРДЦУ

ГРОЗА

ГЛАЗА МАТЕРЕЙ

ХЛЕБ И КНИГА

В СТОРОНУ СВАНЕТИИ ИДУ

СТИХИ, СКАЗАННЫЕ БУДУЩЕМУ

СЧАСТЬЕ

РАДУГА

ИНЕЙ

СТОУСТОЕ СЛОВО

ОДИНОКОЕ ДЕРЕВО

ГЛУХОНЕМОЙ

ЛЮДЯМ НУЖНА РАДОСТЬ!

ВРЕМЯ

НОЧЬ И РАССВЕТ

ВОСПОМИНАНИЯ

ВСАДНИК

ПРОДАВЩИЦА МОЛОКА

Я МОГ БЫ СРАЖАТЬСЯ В МАДРИДЕ

БОЛЬ АШУГА

ПОЭЗИИ

БЕТХОВЕН

ИГРАЮТ ШОПЕНА

ВСПОМНИВ ГАРСИА ЛОРКУ

ГОРНЫЕ ВЕРШИНЫ

БЕШМЕТ

ТАНЕЦ

ПРЕДКИ МОИ

ПРОМЕТЕЙ

ЭЛЬБРУС

ВАША КРОВЬ

ПЕСНЯ СУХОЙ ЧИНАРЫ

НАДПИСЬ НА КНИГЕ КЯЗИМА МЕЧИЕВА

ОБВАЛ

ГРОМ

РУКИ ГОРЦА

НАШИ ДОРОГИ

КЛИНОК И РОЗА

У ОЧАГА

КИНЖАЛ

ОСЕНЬ В НАЛЬЧИКЕ

Я ВЕРНУЛСЯ С ГОР

В ДОРОГЕ

ГОВОРЮ С ГОРОЙ

ПЕСЕНКА

ЗИМОЙ В ТЕРСКОЛЕ

ФИРЮЗА

НОЧЬ СВАДЬБЫ

СНЕГОПАД В ГОРАХ

ШАЛЬ

УЧЕНОМУ ЯЗЫКОВЕДУ

КАМЕНЬ

В ХУЛАМСКОМ УЩЕЛЬЕ

В НОЧНОМ УЩЕЛЬЕ

СТИХИ, СКАЗАННЫЕ ЛЕТНИМ ДНЕМ НА ХУЛАМСКИХ ВЫСОТАХ

ИДУЩИМ НА ПОМОЩЬ

ЛЮДИ МОЕЙ ЗЕМЛИ

МОТЫЛЕК

КОГДА Я УВИДЕЛ ТЕБЯ

ПЕСНЯ, ПОДАРЕННАЯ ДЕВУШКАМ

ТЫ СНОВА ПОЕШЬ КОЛЫБЕЛЬНУЮ ПЕСНЮ

ЗАБЫТЫЕ ПОЭТЫ

ТИХИЕ СТИХИ

МАХМУД

ЖЕНА ПОЭТА

ТЕНЬ ГОРЫ

СОЛОВЬИ

СИМОНУ ЧИКОВАНИ

АЛИМУ КЕШОКОВУ

ПАМЯТИ МАТЕРИ

СТИХИ, СКАЗАННЫЕ ЗИМНИМ ВЕЧЕРОМ

ПЕРЕВАЛ

notes

1

2

3

ЖИТЬ, УДИВЛЯЯСЬ

Блистают звезды, цвет меняют горы,

Снега сползают, розы опадают,

Мне очень жалко тех людей, которых

На свете ничего не удивляет.

Рождаются великие творенья

Не потому ли, что порою где-то

Обычным удивляются явленьям

Ученые, художники, поэты.

Я удивляюсь и цветам и птицам,

Хоть мне их не понять, как ни пытаюсь.

Я удивляюсь и словам и лицам,

Чужим стихам и песням удивляюсь.

Текут ручьи, звенят их голоса,

Я слышу моря гул и птичье пенье.

Земля нам дарит щедро чудеса

И ждет взамен труда и удивленья.

Перевел Н. Гребнев

* * *

Если цените вы и январь и апрель,

Если хлеб выпекаете вы,

Если ночью качаете вы колыбель,

Если слышите шелест листвы,

Если женщиной вы очарованы так,

Что в снегах закипают ручьи,

Я дарю вам на счастье,

                            как верный кунак,

Белоснежную веточку алычи!

Перевел Я. Козловский

* * *

Порою смысл в надгробной речи есть ли,

Зачем она умершему, к чему,

Душевных слов вы не успели если

Сказать за годы многие ему?

Как часто не хватает добрых слов нам,

Они волшебны, добрые слова,

И в холода нас согревают, словно

Кизиловые пылкие дрова.

Ростков не даст до времени зерно вам,

Согреть земля должна его сперва.

Чтоб высечь пламя, и сердцам кремневым

Необходимы добрые слева.

Перевел Я. Козловский

* * *

Пусть утес не достигает облака,

Безымянный, он который век,

Не гордясь неповторимым обликом,

Терпит летний дождь и зимний снег.

Не придумано ему названия,

В книгах про него не говорим,

Но утес в своем величье каменном

Не завидует горам большим.

Ручеек, свое шлифуя ложице,

Скачет меж неведомых камней

И, безвестный, вовсе не тревожится

О безвестной участи своей.

В мире реки есть, до славы жадные,

В них порою не достанешь дна,

В городах кафе перворазрядные

Звучные их носят имена.

Реки по земле текут огромные

И ручьи, воспетые стократ,—

Им не подражая, реки скромные

Носят лодки, земляков поят.

Друг, не подражай чужой огромности,

На чужой не зарься пьедестал.

А завистлив ты — завидуй скромности

Малых рек и безымянных скал.

Перевел Н. Гребнев

* * *

Чужой бедою жить не все умеют,

Голодных сытые не разумеют.

Тобою, жизнь, балован я и пытан,

И впредь со мною делай что угодно,

Корми как хочешь, но не делай сытым,

Глухим, не понимающим голодных.

Перевел Н. Гребнев

* * *

Сжимаю в пальцах влажный ком земли,

Вдыхаю запах сладкий и знакомый.

Как часто, люди, умирать мы шли

За эти хлебом дышащие комья!

Земля переживает всех живых

И, пахнущая потом и дождями,

Покоит повелителей своих,

По-царски шествовавших за плугами.

Земля берет и тех, кто волей злой

Ее сжигал, пытал огнем и громом,

Земля, покрывшись пеплом и золой.

Все ж остается прежним черноземом.

И кто ни угрожал бы мне войной,

Что б люди ни придумали, — я знаю:

Нет в мире сил сильней земли родной,

Кусок которой я в руке сжимаю.

Перевел Н. Гребнев

* * *

На ветру меня ломало,

Был я слабою ветлой.

Но стоял и я, бывало,

Твердокаменной скалой.

Ахнет гром иль грянет выстрел

Гнулся я, как все стволы.

А бывало: грянет выстрел…

Или гром — и только искры

Отлетают от скалы.

Перевел Н. Гребнев

* * *

Ценю я с нежностью и строгостью

Ту доброту как человек,

Которая перед жестокостью

Вдруг не растает, словно снег.

Ценю я доброту суровую,

Всегда за правду на костер

Взойти пред временем готовую,

Жестокости наперекор!

Перевел Я. Козловский

* * *

Женщина месит взошедшее тесто.

Льется зари или месяца свет…

Эта картина всем людям известна

Многие тысячи лет.

Хлеб выпекается древний, как слово,

Может, пшеничный, а может, ржаной.

Все мне поныне волшебно и ново

В этой картине родной.

Перевел Я. Козловский

* * *

Когда с обидой и печалью

Я жил на горестной земле,

Мне снился ты за дальней далью.

Цветок на каменной скале.

Чтоб пере ...

knigogid.ru

ЖИТЬ, УДИВЛЯЯСЬ. Раненый камень. Кулиев Кайсын Шуваевич

Блистают звезды, цвет меняют горы,

Снега сползают, розы опадают,

Мне очень жалко тех людей, которых

На свете ничего не удивляет.

Рождаются великие творенья

Не потому ли, что порою где-то

Обычным удивляются явленьям

Ученые, художники, поэты.

Я удивляюсь и цветам и птицам,

Хоть мне их не понять, как ни пытаюсь.

Я удивляюсь и словам и лицам,

Чужим стихам и песням удивляюсь.

Текут ручьи, звенят их голоса,

Я слышу моря гул и птичье пенье.

Земля нам дарит щедро чудеса

И ждет взамен труда и удивленья.

Перевел Н. Гребнев

Если цените вы и январь и апрель,

Если хлеб выпекаете вы,

Если ночью качаете вы колыбель,

Если слышите шелест листвы,

Если женщиной вы очарованы так,

Что в снегах закипают ручьи,

Я дарю вам на счастье,

                            как верный кунак,

Белоснежную веточку алычи!

Перевел Я. Козловский

Порою смысл в надгробной речи есть ли,

Зачем она умершему, к чему,

Душевных слов вы не успели если

Сказать за годы многие ему?

Как часто не хватает добрых слов нам,

Они волшебны, добрые слова,

И в холода нас согревают, словно

Кизиловые пылкие дрова.

Ростков не даст до времени зерно вам,

Согреть земля должна его сперва.

Чтоб высечь пламя, и сердцам кремневым

Необходимы добрые слева.

Перевел Я. Козловский

Пусть утес не достигает облака,

Безымянный, он который век,

Не гордясь неповторимым обликом,

Терпит летний дождь и зимний снег.

Не придумано ему названия,

В книгах про него не говорим,

Но утес в своем величье каменном

Не завидует горам большим.

Ручеек, свое шлифуя ложице,

Скачет меж неведомых камней

И, безвестный, вовсе не тревожится

О безвестной участи своей.

В мире реки есть, до славы жадные,

В них порою не достанешь дна,

В городах кафе перворазрядные

Звучные их носят имена.

Реки по земле текут огромные

И ручьи, воспетые стократ,—

Им не подражая, реки скромные

Носят лодки, земляков поят.

Друг, не подражай чужой огромности,

На чужой не зарься пьедестал.

А завистлив ты — завидуй скромности

Малых рек и безымянных скал.

Перевел Н. Гребнев

Чужой бедою жить не все умеют,

Голодных сытые не разумеют.

Тобою, жизнь, балован я и пытан,

И впредь со мною делай что угодно,

Корми как хочешь, но не делай сытым,

Глухим, не понимающим голодных.

Перевел Н. Гребнев

Сжимаю в пальцах влажный ком земли,

Вдыхаю запах сладкий и знакомый.

Как часто, люди, умирать мы шли

За эти хлебом дышащие комья!

Земля переживает всех живых

И, пахнущая потом и дождями,

Покоит повелителей своих,

По-царски шествовавших за плугами.

Земля берет и тех, кто волей злой

Ее сжигал, пытал огнем и громом,

Земля, покрывшись пеплом и золой.

Все ж остается прежним черноземом.

И кто ни угрожал бы мне войной,

Что б люди ни придумали, — я знаю:

Нет в мире сил сильней земли родной,

Кусок которой я в руке сжимаю.

Перевел Н. Гребнев

На ветру меня ломало,

Был я слабою ветлой.

Но стоял и я, бывало,

Твердокаменной скалой.

Ахнет гром иль грянет выстрел

Гнулся я, как все стволы.

А бывало: грянет выстрел…

Или гром — и только искры

Отлетают от скалы.

Перевел Н. Гребнев

Ценю я с нежностью и строгостью

Ту доброту как человек,

Которая перед жестокостью

Вдруг не растает, словно снег.

Ценю я доброту суровую,

Всегда за правду на костер

Взойти пред временем готовую,

Жестокости наперекор!

Перевел Я. Козловский

Женщина месит взошедшее тесто.

Льется зари или месяца свет…

Эта картина всем людям известна

Многие тысячи лет.

Хлеб выпекается древний, как слово,

Может, пшеничный, а может, ржаной.

Все мне поныне волшебно и ново

В этой картине родной.

Перевел Я. Козловский

Когда с обидой и печалью

Я жил на горестной земле,

Мне снился ты за дальней далью.

Цветок на каменной скале.

Чтоб перед пламенем согреться,

Вздувал я искорку в золе

И вновь к тебе тянулся сердцем,

Цветок на каменной скале.

Кровинкой рдея над туманом,

Ты, не взлелеянный в тепле.

Моим остался талисманом,

Цветок на каменной скале.

Перевел Я. Козловский

Охотник, волку в пасть втолкнув кинжал,

Безжалостно швырял на землю зверя,

Но мотылька рукою отгонял

От пламени, зажженного в пещере.

Я тоже так на свете жить привык,

Жить, даже муравью добра желая.

Хочу, чтоб только чистую ледник

Гнал воду вниз, на солнце в зной сверкая.

Сижу, пишу, а за окном моим,

Играя, мальчик пробегает часто.

Хочу, чтоб счастье подружилось с ним.

Ведь это радость — видеть рядом счастье.

Пишу. А во дворе старик сидит,

И дерево задумалось с ним рядом.

Старик молчит, и дерево молчит,

Но оба смотрят вдаль спокойным взглядом.

А если будет вдруг подмят бедой

Старик, иль рухнет дерево от гуда

Ветров, иль мальчик станет сиротой,—

И я не буду счастлив. Нет, не буду.

Перевел Н. Коржавин

Я, над раненым камнем склонясь, горевал:

От огня почернел он, от горькой беды.

Он мне мертвым казался, и я тосковал,

Потому что хотел на нем видеть цветы.

Я над срубленным деревом в горе сидел,

Потому что хотел его видеть в листве,

Чтоб в тени его дети играли, хотел,

Чтоб лежала весь день его тень на траве.

Жизнь любить не до слез, не до боли нельзя.

Оттого-то и грустным порою я был:

Всех пропавших и павших оплакивал я,

Потому что живыми их очень любил.

Перевел Н. Коржавин

librolife.ru

Кайсын Кулиев - Раненый камень

ЖИТЬ, УДИВЛЯЯСЬ

Блистают звезды, цвет меняют горы,Снега сползают, розы опадают,Мне очень жалко тех людей, которыхНа свете ничего не удивляет.

Рождаются великие твореньяНе потому ли, что порою где-тоОбычным удивляются явленьямУченые, художники, поэты.

Я удивляюсь и цветам и птицам,Хоть мне их не понять, как ни пытаюсь.Я удивляюсь и словам и лицам,Чужим стихам и песням удивляюсь.

Текут ручьи, звенят их голоса,Я слышу моря гул и птичье пенье.Земля нам дарит щедро чудесаИ ждет взамен труда и удивленья.

Перевел Н. Гребнев * * *

Если цените вы и январь и апрель,Если хлеб выпекаете вы,Если ночью качаете вы колыбель,Если слышите шелест листвы,

Если женщиной вы очарованы так,Что в снегах закипают ручьи,Я дарю вам на счастье,                            как верный кунак,Белоснежную веточку алычи!

Перевел Я. Козловский * * *

Порою смысл в надгробной речи есть ли,Зачем она умершему, к чему,Душевных слов вы не успели еслиСказать за годы многие ему?

Как часто не хватает добрых слов нам,Они волшебны, добрые слова,И в холода нас согревают, словноКизиловые пылкие дрова.

Ростков не даст до времени зерно вам,Согреть земля должна его сперва.Чтоб высечь пламя, и сердцам кремневымНеобходимы добрые слева.

Перевел Я. Козловский * * *

Пусть утес не достигает облака,Безымянный, он который век,Не гордясь неповторимым обликом,Терпит летний дождь и зимний снег.

Не придумано ему названия,В книгах про него не говорим,Но утес в своем величье каменномНе завидует горам большим.

Ручеек, свое шлифуя ложице,Скачет меж неведомых камнейИ, безвестный, вовсе не тревожитсяО безвестной участи своей.

В мире реки есть, до славы жадные,В них порою не достанешь дна,В городах кафе перворазрядныеЗвучные их носят имена.

Реки по земле текут огромныеИ ручьи, воспетые стократ,—Им не подражая, реки скромныеНосят лодки, земляков поят.

Друг, не подражай чужой огромности,На чужой не зарься пьедестал.А завистлив ты — завидуй скромностиМалых рек и безымянных скал.

Перевел Н. Гребнев * * *

Чужой бедою жить не все умеют,Голодных сытые не разумеют.

Тобою, жизнь, балован я и пытан,И впредь со мною делай что угодно,Корми как хочешь, но не делай сытым,Глухим, не понимающим голодных.

Перевел Н. Гребнев * * *

Сжимаю в пальцах влажный ком земли,Вдыхаю запах сладкий и знакомый.Как часто, люди, умирать мы шлиЗа эти хлебом дышащие комья!

Земля переживает всех живыхИ, пахнущая потом и дождями,Покоит повелителей своих,По-царски шествовавших за плугами.

Земля берет и тех, кто волей злойЕе сжигал, пытал огнем и громом,Земля, покрывшись пеплом и золой.Все ж остается прежним черноземом.

И кто ни угрожал бы мне войной,Что б люди ни придумали, — я знаю:Нет в мире сил сильней земли родной,Кусок которой я в руке сжимаю.

Перевел Н. Гребнев * * *

На ветру меня ломало,Был я слабою ветлой.Но стоял и я, бывало,Твердокаменной скалой.

Ахнет гром иль грянет выстрелГнулся я, как все стволы.А бывало: грянет выстрел…Или гром — и только искрыОтлетают от скалы.

Перевел Н. Гребнев * * *

Ценю я с нежностью и строгостьюТу доброту как человек,Которая перед жестокостьюВдруг не растает, словно снег.

Ценю я доброту суровую,Всегда за правду на костерВзойти пред временем готовую,Жестокости наперекор!

Перевел Я. Козловский * * *

Женщина месит взошедшее тесто.Льется зари или месяца свет…Эта картина всем людям известнаМногие тысячи лет.

Хлеб выпекается древний, как слово,Может, пшеничный, а может, ржаной.Все мне поныне волшебно и новоВ этой картине родной.

Перевел Я. Козловский * * *

Когда с обидой и печальюЯ жил на горестной земле,Мне снился ты за дальней далью.Цветок на каменной скале.

Чтоб перед пламенем согреться,Вздувал я искорку в золеИ вновь к тебе тянулся сердцем,Цветок на каменной скале.

Кровинкой рдея над туманом,Ты, не взлелеянный в тепле.Моим остался талисманом,Цветок на каменной скале.

Перевел Я. Козловский * * *

Охотник, волку в пасть втолкнув кинжал,Безжалостно швырял на землю зверя,Но мотылька рукою отгонялОт пламени, зажженного в пещере.

Я тоже так на свете жить привык,Жить, даже муравью добра желая.Хочу, чтоб только чистую ледникГнал воду вниз, на солнце в зной сверкая.

Сижу, пишу, а за окном моим,Играя, мальчик пробегает часто.Хочу, чтоб счастье подружилось с ним.Ведь это радость — видеть рядом счастье.

Пишу. А во дворе старик сидит,И дерево задумалось с ним рядом.Старик молчит, и дерево молчит,Но оба смотрят вдаль спокойным взглядом.

А если будет вдруг подмят бедойСтарик, иль рухнет дерево от гудаВетров, иль мальчик станет сиротой,—И я не буду счастлив. Нет, не буду.

Перевел Н. Коржавин * * *

Я, над раненым камнем склонясь, горевал:От огня почернел он, от горькой беды.Он мне мертвым казался, и я тосковал,Потому что хотел на нем видеть цветы.

Я над срубленным деревом в горе сидел,Потому что хотел его видеть в листве,Чтоб в тени его дети играли, хотел,Чтоб лежала весь день его тень на траве.

Жизнь любить не до слез, не до боли нельзя.Оттого-то и грустным порою я был:Всех пропавших и павших оплакивал я,Потому что живыми их очень любил.

Перевел Н. Коржавин

Мы говорим: «Огонь, согревший нас…»Не говорим, что нас дрова согрели.Мы о дровах молчим. А ведь как разОни нас грели. И они — сгорели.

Горят дрова, чтоб было нам теплей.И дерево золой и углем стало.А мы, привычке верные своей,Твердим: «Горит огонь…» Нам горя мало.

Дрова сгорают ради нас в огне,Безмолвно предают себя сожженью.Благословенны вы, в любой стране,В любой печи горящие поленья!

Они стволами были. Их листваНас укрывала в летний день от зноя.Теперь они горят, они — дрова.Они нам служат, жертвуя собою.

Горят дрова. Как щедрость их добра,И неизменна, и благословенна.Промокший путник, греясь у костра.Их доброте извечной знает цену…

Перевел Н. Коржавин

Молния! Даже названьем сверкаешь —Так ты красива. Но вдруг ни с чегоС маху по дереву ты ударяешь,В пепел, в золу превращая его.

Молния! Даже названье искрится.Что ж ты врываешься в окна домов —К детям, которым, наверное, снитсяЗавтрашний день, белизна облаков!

Молния — свет, озаряющий горы!Рухни, полнеба на миг освети.Только в аробщика или шофера,Только во всадника не попади.

Молния! Змеи гнездятся в ущелье.Их и казни гордой силой своей.Но не деревья. И не колыбели.И не промокших в дороге людей!..

Перевел Н. Коржавин * * *

На этой земле я был человекНе лучше, не хуже других.Зеленые травы и белый снегЖили рядом в стихах моих.

Бросался я в волны холодных рек,Слушал птицу и вьюги вой.И мне, словно брату, кивал КазбекНепокорною головой.

Я людям дарил на доброй землеИ песни и сердце свое.Я равно любил на доброй землеИ розы ее и репье.

Любил людей, говоривших мне «друг»,Твердых твердостью этих скал,И травы, мягкие мягкостью рук,Которые я ласкал.

Перевел Н. Гребнев * * *

Года уходят навсегда,Они, как ливни, иссякают.Подобно ливням, и годаНеодинаковы бывают.

Года бывают как дожди,И проливные и скупые,Года похожи на дожди:Бывают добрые и злые.

Год умирает навсегда,И так бывает: год грядущийВновь воскрешает города,Что разрушает предыдущий.

Перевел Н. Гребнев

www.libfox.ru

Раненый камень - Кайсын Кулиев

 

1

На перевале буря бьет. В провалы Сползает снег обвалом с темных скал. Кто сосчитает путников бывалых. Чьи кости стер в провалах перевал! Столетний лед. Ни тропки, ни дороги. Короткая дорога — далека, Так далека, что показалась многим В последний миг длиннее, чем века. Над ними ветер захлебнулся воем И над провалом пропасти утих. Глубокий снег им вечным стал покоем, И поседели матери у них. В ауле у подножья перевала, Спасенья ожидая от врача, В смертельных муках женщина рожала, В постели жесткой плача и крича. Крик о спасенье, смятый бури гулом, Под снежными обвалами пропал. Как вечность, меж больницей и аулом Поднялся неприступный перевал. Свистит буран, и снегом бьет над бездной, И грохотом отбрасывает крик. И не пробраться по тропе объездной. Есть только путь сквозь бурю, напрямик. Но конь от бури повернет обратно, Не пролетит сквозь бурю вертолет. Там гул лавин повторен многократно. Там снег клубится, превращаясь в лед. Там голый камень с острым снегом смешан. Там с ветром перемешан снегопад. Туда добраться может только пеший. Вслепую пробираясь, наугад.

2

И там, в ауле, на границе смерти, Два сердца догорают, как свеча. «Он человек, и он дойдет, поверьте»,— И молча дожидаются врача. Там ждут врача, и там глядят с надеждой В седой туман, нависший над горой. Кто проскользнет под буркой бури снежной. Через разгул метели гулевой? Там ждут врача. И провод телефона Дрожмя дрожит, натягиваясь весь, Трещоткой оглушительного звона Подчеркивая горестную весть. Там ждут врача. На телефон с укором Глядят, как на ненужный реквизит. А снег валит и ледяные горы На каменные горы громоздит. А снег валит, клубится у порога, И каждая секунда дорога. И на аул спускается тревога Тяжелая, как горные снега.

3

И вот Азрет сбирается в дорогу. Душа его тревогою горит. — Не будь мальчишкой, подожди немного,— Азрету старший фельдшер говорит.— Метет буран. Хоть вылези из кожи, Не одолеешь ночью высоты, И никому помочь уже не сможешь. Когда погибнешь под обвалом ты. — О нет, Омар, я все ж пойду! Иначе Как посмотрю я завтра на рассвет? Я горец по рождению, и, значит, Мне в малодушье оправданья нет. Ведь мой отец на Ленинградском фронте О том не думал в свой последний час, Что упадет в бою однажды в землю мертвым, А выполнял своей земли приказ. И я пойду! Иначе я гордиться Не вправе буду именем отца. Героя сыну трусить не годится. Уж лучше в пропасть — честно, до конца. Пускай уж лучше ледяные камни — Не тяжесть страха — давят сердце мне. Судьбой своей я вечно буду равным С отцом своим на милой стороне.

4

— Иди, Азрет! — сказала мать Азрету.— Будь как отец. — А на своем веку Мать сто мостов прошла по белу свету, Решимости не обронив в реку. Она могла увидеть сына мертвым. Но трусом видеть сына не могла. О женщины, вы в нас вселяли твердость, В наш трудный век она не подвела. И мать Азрета в этот вьюжный вечер Накинула чернее ночи шаль, И вместе с шалью ей легла на плечи Тяжелым камнем новая печаль. — Иди, Азрет! — Но смутную тревогу Не выдало спокойное лицо. И сын ушел в последнюю дорогу, И буря снегом замела крыльцо. — Иди, Азрет! — И сын ушел из дома, Как уходил отец в последний раз. А мать смотрела на очаг знакомый, В тревоге смутной не смыкая глаз.

5

О матери и жены, — видно, чище Нет наших душ, что вырастили вы. Что наша жизнь без мужества? Кладбище. Сад без плодов. Деревья без листвы. За нами сыновья идут по следу Сквозь бурю века, не жалея сил. Без гибели храбрейших нет победы, Нет жизни без заснеженных могил. Простите нас за то, что в стынь и слякоть, Встречая смерть от пули и клинка. Мы вас в тревоге заставляем плакать. А жизнь идет. Дорога далека. Валится снег. Густой туман клубится. Заводит ледяную карусель. Ущелье воет раненой волчицей. Ломает крылья белая метель. Свистит метель над снежным перевалом. Сплошная тьма — ни тропок, ни дорог, О, сколько, буря, путников бывалых Над пропастью ты сваливала с ног! Азрет идет. Бураном лед обколот, И рваные осклизли острия. Попеременно то огонь, то холод По телу пробегают, как струя. Идет Азрет, как ходят в штыковую, По осыпи сползающей, на склон. А буря бьет в упор, напропалую, Орудиями с четырех сторон. Язык обвала слизывает тропы, И режет снегом ветер боковой. Уступы неприступны, как окопы. Здесь, может быть, трудней, чем в штыковой. Здесь каждый шаг — как под смертельным дулом. Как под прицелом темной пустоты. Обвалом снежным камни повернуло, Они ползут, как танки, с высоты. Идет Азрет. Ползет. Как ледорубом, Цепляется руками за скалу. В отчаянье прикусывает губы И вновь сползает в ледяную мглу. И снова вверх. И кажется, что прорван Сегодня ад и выпущен на свет, И снег валит, клубится снега прорва. Грохочет тьма. Вперед дороги нет. Ни огонька. И темнота как тина. Слабеет в напряжении рука. «Назад!» — грохочет снежная лавина. «Иди, сынок! — звучит издалека. — Я голову дыханьем отогрею, Я поцелуем лед сниму с бровей, К груди своей прижму тебя. Скорее, Смелее поднимайся, не робей! Не бойся только. Сердце мое рядом, С тобой сейчас. И, видишь, впереди Твоя дорога материнским взглядом Освещена над пропастью. Иди!» Азрет встает. Идет вперед. И снова Нащупывает выступы нога. А мать сидит и смотрит на багровый Огонь мерцающего очага. «Не дай, аллах, погибнуть сердцу сына, Как я не дам погаснуть очагу». Ревет буран. Туман клубится синий. Качается вселенная в снегу. Подбрасывает мать в огонь поленья, И веселей огонь запировал. Ползет Азрет по каменным ступеням, По осыпи скользя, на перевал.

6

Сжимаясь, пальцы на ветру немеют, Тяжелым снегом застилает взгляд. Дышать труднее. Губы леденеют, И ноги, непослушные, скользят. Ни дерева, ни камня. Мир закован. Куда ни ткнись — свистящий снег и лед. Азрет на миг позабывает, кто он. Где он, куда сейчас идет. «Иди назад!» — наотмашь хлещет ветер, Пронзительною злостью обуян. И кажется, что все пути на свете И все дороги схоронил буран.

7

Идет Азрет у пропасти по краю И слышит строгий голос за спиной: «Иди! Не бойся, я с тобою. Знаю, В какой ты путь отправился, сынок. Иди, сынок! Не бойся. В мире вечен Лишь только подвиг. Смерть у нас одна. Она сама определяет встречу, А я-то знаю, как она трудна. Я молодым погиб в бою как воин, За нашу землю, жизнью верный ей, И я, сынок, сейчас тобой доволен: Ты Человеком стал среди людей. А если б ты остался дома, рабской Душою струсил и не вышел в бой, Наверно б, я в своей могиле братской Заплакал от позора, как живой. Тоскуя по тебе, я брал на руки Чужих детей. Томился без конца: Перед атакой и в предсмертной муке Мне не хватало твоего лица. Ты стал мужчиной, мальчик мой. И очень Трудна твоя дорога. Продержись Еще немного. Сделай все, что можешь, Но сохрани свою сегодня жизнь. Иначе мать от горьких слез ослепнет И навсегда останется одна, С туманным взглядом холоднее пепла И сединой белее полотна. Она меня оплакивала долго И так же будет плакать о тебе. Будь тверд, мой мальчик. Нету выше долга Взбираться вверх, наперекор судьбе. Мы никогда с тобой не расставались. Сегодня твой черед идти на бой, Я не хочу, чтоб матери остались Лишь наши фотографии с тобой. Как будет плакать мать! Взбирайся кверху. Слез было много, будут — впереди. Без подвига все в мире, на поверку, Засохнет, словно дерево. Иди! Смелей, сынок! Не отступай ни шагу, Храбрейший только чувствует на вкус Прекрасную высокую отвагу. Гнилой крапивой умирает трус. У храброго одна дорога — кверху, У храброго — к бессмертию ключи. Он умирает так, как пересверки Слепящей светом молнии в ночи. На дне морском не спрячешься от смерти. Везде найдет, на плечи взвалит груз. В глаза заглянет, четкий круг очертит. И вечной жизни не добьется трус. Я впереди. Иди за мною следом. Взбирайся вверх, срываясь и скользя. Вершины часто заметает снегом, Но отступать пред высотой нельзя. Я вижу все. И я сегодня знаю: Ты Человеком стал среди людей. Я за людей погиб. Благословляю Тебя на подвиг и на жизнь. Смелей! В глаза тебя целую, открывая Твои глаза, отогревая лед. Горжусь тобой, но рана штыковая Мне это громко крикнуть не дает». Азрет встает. Его не сокрушила Ни ночь, ни вьюга. Храбростью храним, Он лезет вверх. Бураном бьет вершина. И весь аул взбирается за ним.

8

Обрывы слева и обвалы справа. Седые глыбы ледяной брони. Буран — на седловине перевала. По сторонам — аульские огни. На перевале — ураганом косит. Вслепую, спотыкаясь, наугад Идет Азрет, как в штыковой, проносит Живую душу через этот ад. Без боя здесь не сделаешь ни шагу. Но сердце устремляется вперед. Не эта ли решимость и отвага Нас по дорогам космоса ведет?! И ночь в пути, как двадцать лет в дороге,— Так измотал Азрета перевал. Азрет добрался и на том пороге, Где смерть стояла, задыхаясь, встал. Здесь буря не рвалась и не кололась. И в тихом ветре он услышать смог: «Спасибо, милый!..» — материнский голос. И вздох отца: «Ты молодец, сынок!..»

9

Был первый крик спасенной жизни громок. И солнце засияло впереди. И словно улыбнулся тут ребенок, И мать прижала первенца к груди. Чабан Адильгери рожденью сына Был, словно жизни обновленной, рад. И у врача прощения просила За все тревоги молча Фатимат. Азрет стоял, смежив устало веки, Не ожидая никаких похвал. Он Человеком был. И Человека Высокий долг повел на перевал. В честь сердца человечного Азрета И мальчика Азретом нарекли, Чтоб людям нес запас добра и света, Достойного своей родной земли. Живи, Азрет! И помни об Азрете. Как он, не бойся холода и тьмы, Чрез пропасти, опасности, сквозь ветер Иди — и будь счастливее, чем мы. Две жизни ликовали. Жизни ради Не зря Азрет собою рисковал. …Смерть повернулась за порогом, сзади, И медленно ушла на перевал.

10

К полудню распогодилось. И взору Открылся мир сверкавших солнцем гор. И радость сердца поднималась в гору, В блистающий заснеженный простор. Был счастлив мир. И было столько света, Голубизны чистейшей чистоты. Как будто праздник, запоздавший где-то, В аулы опускался с высоты. Новорожденный улыбался свету. От Фатимат струился тихий свет. Опасность миновала. Смерти нету. В обратный путь отправился Азрет. Он поднялся к вершине перевала. Снег под ногой подался, застонал, Лавина по камням загрохотала. И кинулась, и начался обвал. Он в сторону метнулся от удара. Лавина повернула напролом. И он упал, как падает чинара, Под корень срубленная топором. Захлебываясь отзвуками гула, Срывая камни, прыгая, скользя. Его лавина в пропасть потянула, Вцепилась в ноги. Вырваться нельзя. Смерть снова встала на твоей дороге. Догнала. Забирает. Заберет. Азрет… Азрет… Тебя не держат ноги, Стал очень скользким под ногами лед. «Смерть!» — голосит летящая лавина. «Смерть!» повторяют скалы и холмы. Азрет… Азрет! Ты падаешь в теснину, И больше нет ни лета, ни зимы. Живое сердце милый мир покинет. Над пропастью затихнет крутоверть. И ты свое позабываешь имя. И сердце останавливает смерть. Но слышишь ты в последнее мгновенье, На зыбкой грани смертного конца. Стон тяжкий матери и сожаленье Последнее, горчайшее, отца. Конец всему, что мило и не мило, Ни страха, ни печали, ни утрат. У каждого из нас души светило Своим путем уходит на закат.

11

Шаль черная на весь аул надета. На улице аула — ни души. Оплакивали женщины Азрета И причитали в горестной тиши: Зачем ты смерти покорился рано? Зачем пошел на ледяной откос? И матери зачем нанес ты рану? Зачем ты горе матери принес? Зачем в дому последние подпорки Ты гибелью своею подрубил? — Мать слушала, потом сказала горько: Он правильно, мой мальчик, поступил. И, как бы в одобрение, снаружи, Сквозь причитаний горестную тишь, Израненной душою голос мужа Услышала: «Ты верно говоришь. Я плачу рядом. Боль невыносима. От слез и боли светлый день ослеп. Меня оплакав, провожаешь сына, Единственного. Горек вдовий хлеб. Прости меня, как должно и как нужно, Жена моя, за снег твоих седин. Платить за жизнь ценою малодушья Я не умел. Оно — не для мужчин. Как волосы твои сегодня седы… Дай голову. Прижмись к груди, жена! Мы поровну с тобой делили беды. Теперь же будешь бедовать одна. Не превращал я равнодушье в бога, Как жалкий трус, оставшийся в живых. Наш сын погиб. Он шел моей дорогой И жизнь свою отдал за жизнь других. А трус живет. Живот растит во благе, Для ближних не теряя волоска. Он променял сладчайший вкус отваги На жирный запах жирного куска. Трус — в жизни мертв. Мы — в смерти воскресаем. Честь человека подвигом храним. Для трусов жизнь закрыта караваем, И хлеб отваги недоступен им».

12

Мать чуткою душою услыхала Сквозь голос слез, затерянный в снегу, Сыновий голос: «Мама, с перевала Я не вернусь к родному очагу. Мне не подняться больше, не добраться. Не дотянуться через лед и снег, К твоей щеке щекою не прижаться. Не улыбнуться солнышку во сне. Прости меня! Я не искал погибель. Я очень виноват перед тобой, Что слишком поздно смерть свою увидел. У смерти не отпросишься домой. Прости меня! Но в той дороге поздней Я радость принести тебе хотел. Горят дрова и не дают замерзнуть Зимою людям, — так и я горел. Судьба людей мою судьбу просила Через буран идти на перевал. Чтоб тяжесть равнодушья не давила, Я сам на плечи тяжесть смерти взял. Ритм чистый моего сердцебиенья Тяжелый снег остановил навек, Как снег нагорный, чистые стремленья Моей души засыпал горный снег. Прости меня! Мне оправдаться нечем. У радости и горя свой союз. Груз смерти я взвалил себе на плечи. И на вершину поднял этот груз».

litresp.ru

РАНЕНЫЙ КАМЕНЬ. Книга прощания

РАНЕНЫЙ КАМЕНЬ

Я ехал с Кайсыном Кулиевым по Дарьяльскому ущелью… Нет, «я» – много чести. Он ехал со мною в придачу, как российский Мороз-воевода, обходя-объезжая дозором свои владенья, – и я был поражен открывшейся мне картиной.

Было начало июня. Терек тек смирной речушкой, и его ручной, ручьевой нрав никак не увязывался с тем, чтб вокруг: с огромными – циклопическими – бетонными кубами, которыми его еще недавно пытались смирить и которые он, напоенный таяньем горных снегов, раскидал, словно детские кубики.

Символики тут – ни капли. Просто – воспоминание.

Я поделился с Кайсыном своим удивлением неофита, а он со злорадным удовольствием вспомнил снисходительные строки Маяковского: «От этого Терека в поэтах истерика…» И далее – как Владим Владимыч будто бы «сошел, поплевывал в Терек с берега, совал ему в пену палку…».

– Попробовал бы он ее сунуть, когда Терек настоящий}…

И со вкусом, со сладострастною расстановкой:

– Ха! Ха! Ха!

Беря каждым «ха» реванш.

Мне это особенно запомнилось потому, что незадолго перед тем я печатно возражал осетину-поэту, который обиделся уже на Пастернака. На его строчки:

Кавказ был весь как на ладони

И весь как смятая постель…

Кавказский хребет – и постель?! Горцу это показалось фамильярным до уничижительности.

Но это ведь, возражал ему я, все едино, как если бы селенит, житель Луны, объявись он в природе, заворчал бы на поэтов-землян за те ассоциации, которые у них вызывает его планета. За то, что у Пушкина она – «глупая», у Блока – «бессмысленно кривящийся диск», у Есенина – «коромысло», «ягненочек», «сырный колоб», у Межирова – «бутылочное дно». Хотя, между прочим, и тут не обошлось без обиды: сам Александр Петрович рассказывал мне, что кто-то из его любимых грузин изъявил неудовольствие – почему «дно» примерещилось ему не где-нибудь, а «над городом Галактиона», в тбилисском небе? Не есть ли это намек на алкоголизм Галактиона Табидзе? (Результат – вариант подцензурный: «…Луны туманное пятно».)

У Кайсына Кулиева луна, месяц – это «бычьи рога».

В общем, что касается «смятой постели», у меня было что возразить. Мало того что это образ поразительной зрительной точности, которую особенно понимаешь, глядя с борта самолета; образ к тому же естествен для Пастернака, вводящего в природу быт интеллигентного горожанина, дом, улицу, театр:

За кулисы того поднебесья, Где томился и мерк Прометей…

Сто слепящих фотографий Ночью снял на память гром.

И т. п.

Так я возражал обиженному – возражал как будто не без резона. А прав был все-таки он, Нафи Джусойты. Точнее, и он тоже – по-своему.

Прав не самой по себе обидой, которая есть нежелание причаститься к иностороннему взгляду на мир, но основательностью своего национального мировосприятия. Горец не может сравнить свои горы со смятыми складками простыни, как не может дразнить Терек тростью, будто пьяный зевака – зоосадовского тигра. И чужой взгляд, даже будучи принят и понят – что вообще-то никогда не мешает, – останется для него чужим.

Может, даже обязан остаться?…

Когда в 1958-м в издательстве «Молодая гвардия» новый знакомец, а вскоре и друг, Булат Окуджава, давал мне для перевода подстрочники стихотворцев «народов СССР» – давал, не балуя, те, что поплоше, – один, помню, насмешил в особенности. Чем и запечатлелся – дословно:

Вырос кукурузный стебель, Молоком початка обухла…

Дальше, правда, забыл. Зато врезалось в память, на какие же шулерские приемчики, на аллитерации-ассонансы я пускался, дабы получилось нечто, хоть отдаленно стихо- подобное:

Молоком набух початок.

Кукурузный стебель вырос.

Как в бутылях непочатых

В ямах силой бродит силос…

И смех, и грех. Правда, чтоб уж не совсем смешивать себя с дерьмом: приходилось переводить и кое-что лучшее. Грузин, северокавказцев, одного азербайджанца, даже – индусов; перевел целую книгу некоего румына – ну, тут воспротивились его соотечественники, ничем его не лучше: решили, что по моральному облику не заслуживает чести издаться в СССР. И т. д.; представьте, кое-кто, во главе с самим Вильгельмом Левиком, сулили мне в этом отношении будущее.

Хотя я, еще не начавши писать свою «критику», просто нуждался – понятно, помимо приработка – хоть в ка- кой-то работе со словом. Ничего не планируя.

Слава Богу, догадался придушить эту свою карьеру в колыбели.

Но ведь целая трудармия старалась – и перестала стараться лишь поневоле, с воплем отчаяния: «На что будем жить?!» – когда рухнул СССР. Успев, однако, сформировать великолепную школу цинизма.

Вспоминает Давид Самойлов:

«В те (сороковые. – Ст. Р.) годы происходили декады литературы. На казахскую декаду приехал акын Нурлыбек Баймуратов. Он привез в столицу поэму «Пою тебя, Москва» или что-то в этом роде. Добрейший Игорь Базаров из «Литературки», рано умерший мой покровитель, велел поэму перевести, однако из 500 строк сделать штук восемьдесят. И главное – сроку давался день. Я довольно хорошо справился с задачей. В газете, прочитав перевод, попросили только приписать еще две строфы о дружбе русского и казахского народов. Эти две строфы и были процитированы в ближайшей передовице: «Как хорошо сказал акын Нурлыбек Баймуратов».

А вечером акын позвонил мне по телефону и позвал к себе в «Кырады Тел», как он выразился и что по-русски значит «Гранд-отель».

На диване за столиком сидел бритоголовый мурза. Он сидел на диване, скрестив ноги. Налив мне водки, он сказал:

– Ты меня всегда переводи, Самойлович. У меня много разных стихов есть: политический, лирический, художественный».

Не смеяться – трудно, но последствия таких отношений оказались катастрофически разрушительны – для обеихсторон. Надо было быть самоироническим Самойловым, чтобы, начав таким образом переводческую карьеру, стать в конце концов мастером перевода. Или – другой вариант, также, впрочем, достойный: быть Наумом Гребневым, у которого, весьма кстати сказать, больше всего заслуг в том, что возник (не сразу, не сразу) единый стиль русского Кулиева.

Это при том, что его прекрасно переводили тот же Липкин, Лиснянская, Коржавин, к кому Кайсын относился с особой нежностью, вкусно произнося его уменьшительное имя: «Эмачка»; даже Белла Ахмадулина. «Даже» здесь сказано не уничижения ради, напротив, ее переводы были на удивление хороши, и удивительным оказалось не само по себе высокое качество, в общем подразумевавшееся.

Как-то Александр Межиров, читая при мне ахмадулин- ский перевод из Симона Чиковани, принялся неудержимо хохотать. И на вопрос: «Что с вами, Саша?» – ответил:

– Понимаете, Станислав, я этот подстрочник знаю. Мне его предлагали. Но у Симона сказано просто: «Растет трава», а Белла переводит: «О, таинство травы произрастанья!»…

Не знаю – не проверял, – таковы ли в точности были оба текста, или же Александр Петрович, известный склонностью к мистификаторству, и тут мгновенно сочинил что-то вроде пародии, наподобие той, в которой Юрий Ле- витанский вообразил, кйк Ахмадулина трансформировала бы песенку: «Раз, два, три, четыре пять! Вышел зайчик погулять». А именно: «О ряд от единицы до пяти! Во мне ты вновь сомнения заронишь. Мой мальчик, мой царевич, мой звереныш, не доверяйся этому пути!»…

Словом, и Ахмадулина, знаменитая своеволием в обращении с переводимым оригиналом, явила на редкость дисциплинированную верность кулиевской поэтике, – справедливей, однако, сказать: поэтике, которую перевоплотил на русском прежде всего Гребнев. (Хотя, возможно – позволю себе вольное допущение, – свою роль сыграла и почтительность невестки к свекру: Белла одно время была замужем за сыном Кайсына и даже подарила ему внучку.)

Так вот. Когда Наум Гребнев, для меня – Нёма, умер, все тот же Самойлов записал в дневнике (январь 1988-го): «Большое огорчение. Это был умный и одаренный человек. У него рано не хватило решимости стать поэтом. Он убоялся бедности.

…Мне он казался слишком рассудочным…Он изобрел нескольких современных кавказских поэтов, в значительной степени Расула Гамзатова, которому присочинил стихосложение. Это присочинение он делал лучше всех других».

Отзыв, конечно, достаточно сдержанный, но и сам Гребнев, человек в самом деле не только одаренный, но умный, не менее трезво оценивал характер своего дарования.

– Мы с Мимой, – сказал он однажды мне (Мима – это домашнее имя его жены), – каждое утро благодарим Бога за то, что Он не наделил нас талантом.

Понимай: без таланта – спокойнее. Безопаснее. Благополучнее. И повернется ль язык упрекать того, кто чудом выжил в войну (ему осколком распороло живот, и он, собрав вывалившиеся кишки в солдатскую пилотку, сам побрел к медсанбату), кто был устрашен государственным антисемитизмом и, что существенно, действительно, начав как поэт, понял ограниченность собственного таланта и выбрал честное ремесло? Что, между прочим, дало ему возможность не только «присочинить стихосложение» кому бы то ни было, но превосходно перевести, скажем, армянского гения Нарекаци и псалмы Ветхого Завета…

Итак, Кулиев. Большой поэт крохотной Балкарии, получивший – благодаря переводу – не просто известность, но славу. Да это – ладно! Ее, славы, было куда больше у того же Гамзатова, но если скажу, что Кайсына чтил сам Николай Михайлович Любимов, знавший таки толк в проблеме соотношений оригинала и перевода, или что его почитаемым другом был отвечавший ему взаимностью Липкин, – не промелькнет ли и в этих словах жалкой попытки доказать, что дело, мол, не в «присочинении»?

Кстати, Семен Израилевич был в некотором смысле учителем и юного Расула Гамзатова. Во всяком случае, народный поэт Дагестана Гамзат Цадаса, отправляя сына в Москву из родного аула Цада, наказал ему непременно явиться именно к Липкину. Что Расул и исполнил, по рассказу С. И., трогательно разувшись при входе в дом, где тот обитал с семьей в коммуналке: снял и оставил на тротуаре галоши, естественно тут же украденные.

Тем более здесь придется к слову то, что Липкин, как он мне признавался, считал себя несколько виноватым ввозникновении пристрастной ревности Расула к Кайсыну (о чем знали не все, поскольку на людях они демонстрировали исключительное дружелюбие). Причина была будто бы в том, что в годы, когда Кулиев находился с другими балкарцами в сталинской ссылке, С. И. неосторожно сказал Гамзатову:

– Вы сейчас лучший поэт Кавказа, но только потому, что Кайсын Кулиев живет в Киргизии.

Оказалось, такое запоминается…

Впрочем, куда важнее другое: по-своему злопамятным показало себя само государство – да, оно, которое, кажется, уж никак не обошло бывшего ссыльного милостями и почестями. Депутатство, госпремии, ордена… Но до наград высочайших его все-таки не допустили.

Почему?

Он сам мне рассказывал, что, когда его выдвинули на Ленинскую премию, один из собратьев по Кавказу и по перу (имени не называю, обладая свидетельством одного лишь Кайсына, и, хотя не верить ему не могу, все-таки осторожничаю) ходил по большим кабинетам:

– Кайсыну не надо давать. Он сидел.

Да и собратья из метрополии, то ли Кожевников, то ли Грибачев, а скорее всего, оба вместе, тоже высказались на заседании Комитета по премиям: дескать, стихи неплохие, однако:

– Они могли появиться и во времена Гомера!

Между прочим, наилучший из комплиментов. И – чистая правда: я сам, кажется, только однажды в кулиевских книгах повстречал слово «партия» – в несильном стихотворении периода «оттепели», где он благодарил наследников Ильича за то, что они вернули балкарцев из ссылки.

(Впрочем, нет, виноват: была еще «Горская поэма о Ленине», где вождь мирового пролетариата оказался – опять-таки в «оттепельном» духе – соответствующим образом мифологизирован. Вплоть до того, что: «И вижу я, как раскрывает он том Тютчева в старинном переплете…» Прелестная проговорка: «и вижу я…» Каждый видит, чего ему хочется.)

Не без горечи и не без юмора вспоминаю ночной Кай- сынов звонок – в завершение дня, когда ему должны были присудить «Гертруду», золотую звезду Героя. Должны -в этом он был уверен, по крайней мере, меня уверял в неизбежности благоприятного исхода. И вот…

– Так они и не дали мне Героя… – Голос его был силь- rio хмельным и по-детски обиженным. Впрочем, тут же последовала самоирония: – Видно, я им плохо служу…

Я не то чтобы всерьез разозлился, совсем нет, но наиграл – по мгновенной душевной подсказке – злую безжалостность. Роль расчета исполнила интуиция.

– И очень хорошо! Я рад, что тебе не дали!

– Почему?!

Он так изумился моему бессердечию, что протрезвел.

– Потому! Ты что ж… – Экспрессии ради я добавил толику ненормативной лексики, хотя вообще в разговорах с ним, чтя его возраст и неприязнь к матерщине, подобного избегал. – Хочешь быть в той литературе, где твой Пастернак, а награды получать, как Софронов?

Пастернак, как Ахматова и Твардовский (но не Мандельштам – тут мы расходились [2]), был для него святым именем.

– Не в этом дело, – ответил трезвый Кайсын. – Но ты же знаешь, каким счастьем это было бы для моего народа.

И тут мне крыть стало нечем: я знал. Хотя – какой, в сущности, ужас, что самоутверждение целого народа зависело от побрякушки, которую власть навесит или не навесит на его замечательного поэта.

Вот чего у Кулиева категорически не было, так это работы навынос. В голову не приходило спекулировать национальной экзотикой, заискивая перед всесоюзным читателем, чьи представления о Кавказе и о Востоке не превышали уровня ильфо-петровского бухгалтера Берлаги с его «кунаками» и «абреками».

Когда Расул Гамзатов издал с помощью «присочиняющего» Гребнева цикл «горских сонетов» (горских, аварских, на каковом языке не только невозможна сонетная форма, но и рифмы-то нет!), хитроумие акции было понятно и простаку в северокавказских делах. Но затем появились «надписи»: «Надписи на камне», «Надписи на перстне», «…на кинжале», «…на бурке», на чем-то еще, и на сей раз то был как будто традиционный восточный обычай, сомнения в подлинности не вызывающий. Но вспоминаю, как Кайсын заговорщически наклоняется к моему уху:

– Слушай, может быть, ты мне скажешь: где на бурке можно сделать надпись?

Сам он предупреждал:

Я не пою, а пишу на бумаге,

Мерю пальто городского сукна… -

и экзотизмы вроде тех же берлаговских «кунака», «тамады», «газырей», порою мелькавшие в русских переводах его горских стихов, всякий раз были от лукавого. От лукавого переводчика – Якова Козловского, подкидывавшего свои приманки Большому Читателю.

«Я дарю вам на счастье, как верный кунак, белоснежную веточку алычи». «На сердце у меня, под газырями, шрам от любви остался не один». У Кулиева этой пошлости быть не могло. «Я дарю вам на счастье веточку алычи» – все. Только.

И излюбленный его образ, «раненый камень», – настолько же горский, насколько общепринятый, общечеловеческий по своей способности страдать и кровоточить. Но, кровоточа и страдая, оставаться все-таки – камнем:

Мила мне в сильных слабость,

В слабых – сила…

Идти в снегах по грудь,

Хватает сил покуда,

Идти и этот путь

Не выдавать за чудо.

Мало кто знает, что ссылка, выпавшая на долю балкарцев, для Кулиева вышла вроде бы добровольной. Вроде бы… Влиятельные друзья в Москве – среди них помню имя Николая Тихонова – выхлопотали лично Кайсыну, кажется всего из двух балкарцев, право не покидать Кавказ.

Роль сыграло не то, что он был уже известным поэтом, фронтовиком, инвалидом войны, хотя это и приводилось в качестве аргументов. Ни одна из этих сентиментальных Подробностей не имела значения в государственном смысле. Извлекли на свет то, что одна из бабок Кайсына была этнической кабардинкой – из народа, который Сталин, разделяя и властвуя, с места почему-то не стронул.

Кулиев не воспользовался льготой. Как он скупо рассказывал сам, вернулся, раненный, в 1944-м из госпиталя; поднялся в родной аул Верхний Чегем; поплакал над остывшим материнским очагом; отправился за своими в Киргизию.,

И, как Байрон, хромая,

Проходил к очагу, –

романтизировал Кайсына его друг Дмитрий Кедрин, правда для конспирации назвав таки его в стихах кабардинцем. Но на этот раз он, хромая, пошел от очага.

Вот вопрос: возносить ли ему за это хвалу?

Можно. Но как бы и стыдно.

Он сам, весьма способный похвалиться строкой, об этом говорил, повторю, скупо и редко. Обиды – о да, их помнил! С яростью рассказывал, например, о Фадееве, которому средь вельможных забот хватило времени распорядиться судьбой ссыльного поэта. Когда кто-то из киргизских литературных начальников прибыл в Москву, Фадеев спросил: как там у вас Кулиев? И едва тот с охотой, полагая, будто сообщает приятное, доложил, что – не обижаем, дали работу по специальности (уж не упомню, может, Кайсын в это время служил завлитом театра оперы и балета, может, писал для газеты – но только по-русски и прозой, балкарских стихов печатать, конечно, не разрешали), как московский генсек распорядился: уволить!

Зачем? За что?…

Что же до собственного выбора, то – был ли он? Подумаем: кем стал бы Кайсын Кулиев, во что бы он превратился, если бы принял ту милость?

Нисколько не умаляя благородства порыва, считаю: то был ко всему наипрочему поступок умного человека. А может, решившись на нечто вроде кощунства, сказать даже о выигрыше? О личном интересе? И, совсем расхрабрившись, о выгоде?

Но храбриться необязательно. Кощунства здесь нет, и выделенные слова – не мои.

«Дорогой Кайсын!» – писал Борис Леонидович Пастернак Кайсыну Шуваевичу Кулиеву в 1948 году, в Киргизию из Москвы… Впрочем, не могу не прерваться.

Ранним летом 1968-го мы с Валентином Непомнящим целую ночь, не ложась, провели в нальчикской квартире Кулиева, к слову, поразившей меня скромностью, если не бедностью, и неухоженностью; его жена, ингушка Мака, вместе с детьми уехала в Грозный навестить сестру, так что мы пользовались полной мужской свободой. Но, сколько б ни пили и сколько б ни выпили, без устали читали стихи, а потом хозяин дал нам желтоватые, уже чуть ломкие листки, исписанные знакомым почерком, таинственно предупредив: мы – первые, кому он их доверяет.

Потом Наум Гребнев расскажет мне, что точно то же Кайсын проделал когда-то и с ним: думаю, ему просто хотелось, чтобы каждый из нас – а сколько «нас» таких еще было? – испытал восторг первого прикосновения и оценил оказанную ему честь…

Словом:

«Дорогой Кайсын!…Вы пользуетесь полностью моей взаимностью…Вы из тех немногих, которых природа создает, чтобы они были счастливыми в любом положении, даже в горе. Тот, кто очень рано или при рождении получает от нее несколько, все равно каких, нравственных, душевных или физических задатков, но выраженных до конца и не оставляющих сомнения, тот в завидном положении вот почему. На примере самого себя (а ведь это очень удобно: каждый всегда под рукой у себя), на примере самого себя, на примере именно этих выступающих определенных качеств рано убеждается он, как хорошо в мире все законченное, недвусмысленное, исправное и образцовое, и на всю жизнь пристращается к самосовершенствованию и охватывается тягой к совершенству. Прирожденный талант, конечно, есть путь к будущей производительности и победе. Но не этим поразителен талант. Поразительно то, что прирожденный талант есть детская модель Вселенной, заложенная с малых лет в ваше сердце, школьное учебное пособие для постижения мира изнутри с его лучшей и ошеломляющей стороны. Дарование учит чести и бесстрашию, потому что оно открывает, как сказочно много вносит честь в общедраматический замысел существования. Одаренный человек знает, как много выигрывает…»

Вот оно! Выделено, разумеется, опять-таки мною.

«…Как много выигрывает жизнь при полном и правильном освещении и как проигрывает в полутьме. Личная заинтересованность побуждает его быть гордым и стремиться к правде. Эта выгодная и счастливая позиция в жизни может быть и трагедией, это второстепенно. В Вас есть эта породистость струны или натянутость тетивы, и это счастье».

Письмо счастливому человеку от счастливого человека. Даром что адресат в ту пору в ссылке, а автор письма – в загоне, в опале.

Конечно, не обошлось без эстетической скидки – на то, что Борис Леонидович пишет поэту именно ссыльному (и пока молодому, далеко еще не ставшему тем, чем станет впоследствии, оправдав высоту пастернаковской оценки). Трезво учтем заодно и эгоцентризм Пастернака, ибо сказанное здесь о Кулиеве говорится вообще о Поэте, в частности и в особенности – о себе самом.

«Вы из тех немногих, которых природа создает, чтобы они были счастливыми…» А первый средь этих немногих – сам Пастернак. Это о нем Виктор Шкловский писал в книге «Zoo, или Письма не о любви»: «Счастливый человек. Он никогда не будет озлобленным. Жизнь свою он должен прожить любимым, избалованным и великим».

То, что последняя фраза оказалась очень неважным пророчеством, вина не Шкловского.

Как бы то ни было, даже с оговорками нельзя не увидеть: художник пишет художнику, ощущая – щедрым авансом – душевную близость. И может быть, тот невинный спектакль, который Кайсын Кулиев устроил для нас с Непомнящим, отчасти понадобился ему и затем, дабы продлить таинство сообщения душ, доиграть в него…

«Бритоголовым горцем» (над коим как будто витала тень Хаджи-Мурата – недаром и Кедрин назвал его в стихах: «офицер Шамиля») поименовал Кайсына уже я в статейке, рассчитанной на «за рубеж»: это была моя работа навынос, так как читателю русскому я бы такой авантажности не подсунул. Но мне в самом деле нравилась его бритоголовость, тотально распространившаяся лысина, и я до смешного был огорчен, когда Кайсын вдруг отрастил там, где они еще продолжали расти, длинные волосы. Даже заорал: «Зачем?!» – заподозрив уступку длинноволосые, как раз тогда входившему в моду.

А он ответил неожиданно жалобно:

– Какая мода? Мне тут у вас холодно. Мерзну!

Жил он тогда в гостинице «Минск», изменив почему- то своей любимой «Москве», а там – зимой – не работало отопление, и Кайсын даже спал в ушанке. Вспомнился же этот сущий пустяк потому, что у моей игры в «бритоголового горца» оказалось печальное продолжение.

Я навестил его в больнице, где он лечился от неизлечимого и, четко зная, чем болен, спокойно работал: писал прозу, стихи, перечитывал Ахматову. Ее том лежал на столе. Больница была шибко правительственной, библиотека – богатой, а Кулиев, как он сказал, первым и единственным, кому из высокого контингента понадобилась эта книга.

Завидев его снова с начисто оголенной головой, я, по дурацкому обыкновению всех непрошеных утешителей, воскликнул с бодростью, которая мне самому тут же показалась фальшивой до омерзения:

– Ну, наконец-то образумился!…

Но он поворотился ко мне затылком, и я увидел шрам от операции.

– Понял, почему я побрился?

Картинности, величавости – вот чего в нем не было напрочь; ну, если порою и проступало, то с неоскорбительной для души и глаза наивностью. Не было даже уверенности заслуженного человека, твердо знающего о своих заслугах, – хотя, разумеется, знал; он, как и все мы, мог беззащитно потеряться или прийти в бессильную ярость, столкнувшись с хамством билетного кассира или швейцара. А возможно, у него хватало благодушия не добиваться кары для малых сих, возомнивших себя малым начальством.

Остро помню его лицо, гордое и счастливое, с каким он направляется к нам с Алей, победно держа в поднятой руке два железнодорожных билета (он тогда жил в Доме творчества, в Дубултах, мы с женой – на другом берегу Рижского залива, и, поскольку никак не могли уехать в Москву, пришлось уповать на его депутатство). На радостях пошли в ресторан, и, когда натолкнулись на откровенно лгущую табличку «Мест нет» и на несгибаемое упорство привратника, он на сей раз и не подумал достать удостоверение депутата; зато как был опять же счастлив и горд, когда в следующем заведении не обхамили.

Вот отрывок из его письма ко мне:

«…Был в издательстве, читал рецензию. Я отнесся к ней точно так же, как и ты. Я глубоко огорчен, что тебе приходится страдать из-за меня. Кроме прочего, я ограничен в своих действиях потому, что эта книга обо мне. Это сильно ограничивает мои возможности. Неловко, но я уверен, что книга твоя выйдет. Для того чтобы спасти ее, может быть, ты ее дополнишь?… Прости меня, старика!»

С чего бы этакая покаянность?

Дело-то получилось простое и вполне обыкновенное. Я написал книгу о нем – для издательства в Нальчике. Как всегда и у всех, начались опасения: почему в книге есть это? Почему нет того!… Среди того было и обвинение: зачем я не изобразил Кайсына Кулиева как «певца социалистической нови» и расцвета народного хозяйства; стало ясно, что не все земляки читали своего знаменитого поэта. В общем, рукопись послали в Москву, на идеологический арбитраж, оттуда пришла «закрытая» и потому не стеснявшаяся в выборе и калибре обвинений рецензия Иосифа Гринберга, – а уж ее, простодушно не учтя секретной «закрытости», издатели переслали мне.

«Спасать» книгу я отказался, и она так и не вышла, – выйдет позже, в другом варианте, в Москве, – но именно кулиевское неумение защитить ее, выхода которой ему очень хотелось (книг о нем тогда не было ни одной), тронуло меня до чрезвычайности. И послужило утешением.

Ведь он – при его влиятельности – мог надавить, нажать, нажаловаться: помимо прочего, не посчитались с его мнением и желанием! Мог… И не мог. «Книга обо мне» – что ж тут поделаешь?

Я тогда объяснял тем, кто был озадачен его пассивностью:

– Попробуйте представить, что я написал книгу о Ра- суле Гамзатове. Да она бы пулей вылетела, несмотря ни на какие рецензии! Но вот поэтому Кайсын и замечательный.

…Когда он собрался из московской больницы в Балка- рию – умирать, он звонил друзьям. Говорил им, что они значили в его судьбе, благодарил и прощался. Знаю, что звонил Липкину, Гребневу. «Эмачка» был далеко, в Америке, и по тем временам недосягаем. Звонил ли мне? Не знаю и никогда не узнаю: я был тоже в отлучке, хоть совсем не такой далекой. Ревниво надеюсь, что – да, звонил. И одновременно даже задним числом страшно вообразить: что и как я говорил бы ему, сознавая, что это в последний раз.

Как только он умер, возникла легенда: будто он, улетая, просил сделать круг над Эльбрусом, и пилот не отказался, нарушив ради него законы Аэрофлота. Но Эльбрус был в облаках и с высоты неразличим.

Сказка вышла грустной, не подарив, как бы ей полагалось, последнего исполнения желаний. Но там, я верю, тебе должно быть светло и легко, золотой мой Кайсын, «старый кавказский черт», как ты надписал одну из даренных тобою книг. А по правде – не черт, не ангел, но человек, который нес и вынес больше того, что должен выносить человек. Тяжело нес и легко вынес, не доставив мучителям, недругам, завистникам, соблазнителям радости увидать тебя потерявшим осанку.

Остальное – «второстепенно».

Поделитесь на страничке

Следующая глава >

public.wikireading.ru

Раненый камень (fb2) | КулЛиб

Блистают звезды, цвет меняют горы,

Снега сползают, розы опадают,

Мне очень жалко тех людей, которых

На свете ничего не удивляет.

Рождаются великие творенья

Не потому ли, что порою где-то

Обычным удивляются явленьям

Ученые, художники, поэты.

Я удивляюсь и цветам и птицам,

Хоть мне их не понять, как ни пытаюсь.

Я удивляюсь и словам и лицам,

Чужим стихам и песням удивляюсь.

Текут ручьи, звенят их голоса,

Я слышу моря гул и птичье пенье.

Земля нам дарит щедро чудеса

И ждет взамен труда и удивленья.

Перевел Н. Гребнев

Если цените вы и январь и апрель,

Если хлеб выпекаете вы,

Если ночью качаете вы колыбель,

Если слышите шелест листвы,

Если женщиной вы очарованы так,

Что в снегах закипают ручьи,

Я дарю вам на счастье,

                            как верный кунак,

Белоснежную веточку алычи!

Перевел Я. Козловский

Порою смысл в надгробной речи есть ли,

Зачем она умершему, к чему,

Душевных слов вы не успели если

Сказать за годы многие ему?

Как часто не хватает добрых слов нам,

Они волшебны, добрые слова,

И в холода нас согревают, словно

Кизиловые пылкие дрова.

Ростков не даст до времени зерно вам,

Согреть земля должна его сперва.

Чтоб высечь пламя, и сердцам кремневым

Необходимы добрые слева.

Перевел Я. Козловский

Пусть утес не достигает облака,

Безымянный, он который век,

Не гордясь неповторимым обликом,

Терпит летний дождь и зимний снег.

Не придумано ему названия,

В книгах про него не говорим,

Но утес в своем величье каменном

Не завидует горам большим.

Ручеек, свое шлифуя ложице,

Скачет меж неведомых камней

И, безвестный, вовсе не тревожится

О безвестной участи своей.

В мире реки есть, до славы жадные,

В них порою не достанешь дна,

В городах кафе перворазрядные

Звучные их носят имена.

Реки по земле текут огромные

И ручьи, воспетые стократ,—

Им не подражая, реки скромные

Носят лодки, земляков поят.

Друг, не подражай чужой огромности,

На чужой не зарься пьедестал.

А завистлив ты — завидуй скромности

Малых рек и безымянных скал.

Перевел Н. Гребнев

Чужой бедою жить не все умеют,

Голодных сытые не разумеют.

Тобою, жизнь, балован я и пытан,

И впредь со мною делай что угодно,

Корми как хочешь, но не делай сытым,

Глухим, не понимающим голодных.

Перевел Н. Гребнев

Сжимаю в пальцах влажный ком земли,

Вдыхаю запах сладкий и знакомый.

Как часто, люди, умирать мы шли

За эти хлебом дышащие комья!

Земля переживает всех живых

И, пахнущая потом и дождями,

Покоит повелителей своих,

По-царски шествовавших за плугами.

Земля берет и тех, кто волей злой

Ее сжигал, пытал огнем и громом,

Земля, покрывшись пеплом и золой.

Все ж остается прежним черноземом.

И кто ни угрожал бы мне войной,

Что б люди ни придумали, — я знаю:

Нет в мире сил сильней земли родной,

Кусок которой я в руке сжимаю.

Перевел Н. Гребнев

На ветру меня ломало,

Был я слабою ветлой.

Но стоял и я, бывало,

Твердокаменной скалой.

Ахнет гром иль грянет выстрел

Гнулся я, как все стволы.

А бывало: грянет выстрел…

Или гром — и только искры

Отлетают от скалы.

Перевел Н. Гребнев

Ценю я с нежностью и строгостью

Ту доброту как человек,

Которая перед жестокостью

Вдруг не растает, словно снег.

Ценю я доброту суровую,

Всегда за правду на костер

Взойти пред временем готовую,

Жестокости наперекор!

Перевел Я. Козловский

Женщина месит взошедшее тесто.

Льется зари или месяца свет…

Эта картина всем людям известна

Многие тысячи лет.

Хлеб выпекается древний, как слово,

Может, пшеничный, а может, ржаной.

Все мне поныне волшебно и ново

В этой картине родной.

Перевел Я. Козловский

Когда с обидой и печалью

Я жил на горестной земле,

Мне снился ты за дальней далью.

Цветок на каменной скале.

Чтоб перед пламенем согреться,

Вздувал я искорку в золе

И вновь к тебе тянулся сердцем,

Цветок на каменной скале.

Кровинкой рдея над туманом,

Ты, не взлелеянный в тепле.

Моим остался талисманом,

Цветок на каменной скале.

Перевел Я. Козловский

Охотник, волку в пасть втолкнув кинжал,

Безжалостно швырял на землю зверя,

Но мотылька рукою отгонял

От пламени, зажженного в пещере.

Я тоже так на свете жить привык,

Жить, даже муравью добра желая.

Хочу, чтоб только чистую ледник

Гнал воду вниз, на солнце в зной сверкая.

Сижу, пишу, а за окном моим,

Играя, мальчик пробегает часто.

Хочу, чтоб счастье подружилось с ним.

Ведь это радость — видеть рядом счастье.

Пишу. А во дворе старик сидит,

И дерево задумалось с ним рядом.

Старик молчит, и дерево молчит,

Но оба смотрят вдаль спокойным взглядом.

А если будет вдруг подмят бедой

Старик, иль рухнет дерево от гуда

Ветров, иль мальчик станет сиротой,—

И я не буду счастлив. Нет, не буду.

Перевел Н. Коржавин

Я, над раненым камнем склонясь, горевал:

От огня почернел он, от горькой беды.

Он мне мертвым казался, и я тосковал,

Потому что хотел на нем видеть цветы.

Я над срубленным деревом в горе сидел,

Потому что хотел его видеть в листве,

Чтоб в тени его дети играли, хотел,

Чтоб лежала весь день его тень на траве.

Жизнь любить не до слез, не до боли нельзя.

Оттого-то и грустным порою я был:

Всех пропавших и павших оплакивал я,

Потому что живыми их очень любил.

Перевел Н. Коржавин

Мы говорим: «Огонь, согревший нас…»

Не говорим, что нас дрова согрели.

Мы о дровах молчим. А ведь как раз

Они нас грели. И они — сгорели.

Горят дрова, чтоб было нам теплей.

И дерево золой и углем стало.

А мы, привычке верные своей,

Твердим: «Горит огонь…» Нам горя мало.

Дрова сгорают ради нас в огне,

Безмолвно предают себя сожженью.

Благословенны вы, в любой стране,

В любой печи горящие поленья!

Они стволами были. Их листва

Нас укрывала в летний день от зноя.

Теперь они горят, они — дрова.

Они нам служат, жертвуя собою.

Горят дрова. Как щедрость их добра,

И неизменна, и благословенна.

Промокший путник, греясь у костра.

Их доброте извечной знает цену…

Перевел Н. Коржавин

Молния! Даже названьем сверкаешь —

Так ты красива. Но вдруг ни с чего

С маху по дереву ты ударяешь,

В пепел, в золу превращая его.

Молния! Даже названье искрится.

Что ж ты врываешься в окна домов —

К детям, которым, наверное, снится

Завтрашний день, белизна облаков!

Молния — свет, озаряющий горы!

Рухни, полнеба на миг освети.

Только в аробщика или шофера,

Только во всадника не попади.

Молния! Змеи гнездятся в ущелье.

Их и казни гордой силой своей.

Но не деревья. И не колыбели.

И не промокших в дороге людей!..

Перевел Н. Коржавин

На этой земле я был человек

Не лучше, не хуже других.

Зеленые травы и белый снег

Жили рядом в стихах моих.

Бросался я в волны холодных рек,

Слушал птицу и вьюги вой.

И мне, словно брату, кивал Казбек

Непокорною головой.

Я людям дарил на доброй земле

И песни и сердце свое.

Я равно любил на доброй земле

И розы ее и репье.

Любил людей, говоривших мне «друг»,

Твердых твердостью этих скал,

И травы, мягкие мягкостью рук,

Которые я ласкал.

Перевел Н. Гребнев

Года уходят навсегда,

Они, как ливни, иссякают.

Подобно ливням, и года

Неодинаковы бывают.

Года бывают как дожди,

И проливные и скупые,

Года похожи на дожди:

Бывают добрые и злые.

Год умирает навсегда,

И так бывает: год грядущий

Вновь воскрешает города,

Что разрушает предыдущий.

Перевел Н. Гребнев

Покоя не было и нет в помине.

Вершит орел недобрый свой полет,

Снег, оползая, тает на вершине,

В низине ветром дуб столетний гнет.

Покоя нет. Луну закрыли тучи,

Шнур подожжен, взрывчатка скалы рвет.

Пчела, пораня грудь о куст колючий,

Ценою горькой добывает мед.

Покоя нет и не было от века:

Опять сверкает молния в горах,

И камень, словно сердце человека,

Сгорает, превращается во прах.

Перевел Н. Гребнев

Не я ль ревел подранком туром

В твоем безбрежье бурых скал?

Не я ль в твоем заснежье хмуром

Голодным волком завывал?

То смертником, в крови застылой,

Лежал на снежной целине,

То ласточкой в степи унылой

Летел я с вестью о весне.

Но все ж я ни теперь, ни прежде

Тебя, земля моя, не клял,

И в час беды и в час надежды.

Как знамя, край твоей одежды

Я целовал.

Перевел Н. Гребнев

Кремень — кремень, и только.

Но, встретясь, два кремня

Становятся надолго —

Источником огня.

Что наше сердце, если

Другого рядом нет?

Сердца лишь только вместе

Несут огонь и свет.

Перевел Н. Гребнев

Вдали снега подернуты туманом,

Вершины пригибает снежный груз,

Большое солнце, прячась за Баксаном,

Краснеет, как разрезанный арбуз.

Два каменщика трудятся упорно,

В руках спорится дело и горит.

Один из них сооружает жернов,

Другой надгробный памятник творит.

Гранит упорен, искры отлетают,

Во славу жизни этот тяжкий труд.

Пришедший в мир ест хлеб и умирает,

И мертвым честь живые воздают.

Стучат каменотесы, знают оба —

Живым нужна мука, чтоб хлебы печь,

А мертвых пусть не воскресить из гроба,

Но можно имя для живых сберечь.

И вновь два камня — с одного утеса —

Сегодня подтверждают эту связь.

Я вижу, что в труде каменотеса,

Как и везде, со смертью жизнь сплелась.

Кружится мир, и радуясь и плача,

В нем смерть и жизнь и вечный их союз,

И всходит солнце, за Баксаном прячась,

Краснея, как разрезанный арбуз.

Перевел Н. Гребнев

Когда бы горцам, молодым и старым,

Уменья верить не было дано,

Нас ветром, как труху гнилой чинары,

С чужой землей смешало бы давно.

Когда лишились хлеба мы и песни,

Когда мы скалы на плечах несли,

Нас тяжесть горя придавила б, если

Нам солнце не мерещилось вдали.

Мы все, кто грешен был или безгрешен,

Перед бедой не распростерлись ниц,

И справедливость, как листы орешин,

В мечтах и снах касалась наших лиц.

Перевел Н. Гребнев

Земля поглотит все. В ее утробе

Все канет, все исчезнет навсегда.

Лишь глыбы скал чернеют, как надгробья

Над тем, что погибает без следа.

А наши дни и вовсе быстротечны,

Но, как ни краток век, я не даю

В обмен на эту каменную вечность

Ни жизнь, ни песню бренную свою.

Перевел Н. Гребнев

Скажут: «Меньше тебя нет никого!» —

Ты не гневись!

Скажут: «Больше тебя нет никого!» —

Ты не гордись!

Будь стоек, как камни эти, молчащие

И в бурю и в снегопад,

Будь щедр, как деревья, тень приносящие

Всем, кто прохладе рад.

Учись, как потоки эти упорные,

Себе прокладывать путь.

Что б ни стряслось, как снега эти горные,

Чистым и светлым будь!

Перевел Н. Гребнев

Мой сверстник, даже ты, прослывший «новым».

Ты, позвеневший рифмой на веку,

Грешишь едва ль не самым старым словом.

И слово «старость» вводишь ты в строку.

Что делать, брат, она властна над всеми

И вечна, как скала или река.

Спасенья нет, по полю скачет время,

Как шагдий[1] потерявший седока.

Когда-то мы смеялись в колыбели,

Брели по травам, где была роса,

О нас тоскуя, вдалеке звенели

И плакали девичьи голоса.

Но с каждым днем тусклее все, что видел,

Тупее боль от ран, что получил

И от врагов, которых ненавидел,

И от друзей, которых так любил.

Как быстротечен век, наш век недлинный,

Как нелегко осмыслить до конца,

Что нас переживет кувшин из глины,

Что грамм свинца сильнее храбреца.

Но в старом доме, скованном морозом,

Где воет ветер, ставнями стуча,

Мы спим и видим: расцветают розы,

И лепестки роняет алыча…

Перевел Н. Гребнев

Дитя то плачет, то смеется,

То выпадет, то стает снег,

Жизнь то кольнет, то улыбнется,

И не мудрец тот человек.

Кто мнит, что он обережется

От пламени ее навек.

Не вечно саду быть зеленым.

О чем бы ни мечтал он в зной,

К зиме он потеряет крону

И снова зацветет весной.

Перевел Н. Гребнев

Где-то стонет женщина вдали,

Напевает песню колыбельную.

Вечный страх, тревоги всей земли

Проникают в песню колыбельную.

Первой пулей на войне любой

Поражает сердце материнское.

Кто б ни выиграл последний бой.

Но страдает сердце материнское.

Перевел Н. Гребнев

Если, книг прочтя не меньше тыщи,

Ты сказал о жизни: «Ерунда!» —

Значит, больше знал слепец тот нищий,

Что и книг не видел никогда.

Наш народ недоедал, бывало,

Выбивался из последних сил,

Раненый, кусал от боли скалы,

Но о жизни так не говорил.

Наш народ, оплакивавший павших

И коней седлавший в грозный час,

Во сто крат достойнее, и старше,

И мудрее каждого из нас.

Тот, кто видит в небе только тучи,

Глуп, как боязливый человек,

Что, соскальзывая в пропасть с кручи,

Не за ствол хватается — за снег.

Тот, кто все ругает без разбора,

Накликает на себя беду,

Словно гость, клянущий дом, в котором

И ночлег нашел он и еду.

Перевел Н. Гребнев

От прохладных этих виноградин

Снова становлюсь я озорным —

Мальчиком, не видевшим развалин,

Не вдыхавшим ядовитый дым.

Может статься, предок мой с любовью

Так же брал налившуюся гроздь.

Сколько с той поры воды и крови

В землю виноградника влилось!

Виноград не стал другим нимало,

Хоть на склонах и вершинах гор

Множество пожаров бушевало

И мелькало молний с этих пор.

Но лоза из — нужных и ненужных —

Всех огней, метавшихся вокруг,

Приняла лишь пламя полдней южных

И тепло трудолюбивых рук.

Перевел Н. Гребнев

Путь мой был труднее с каждым днем

В той дороге трудной к цели дальней,

Был я и железом и огнем,

Был и молотом и наковальней.

Был я дичью, крался по лесам,

Был стрелком — и кем я только не был,

Птицею был в клетке я и сам

Птицу выпускал из клетки в небо.

Чем дремучей край, чем больше кладь,

Тем труднее путь землепроходца.

Лишь слепые могут полагать.

Будто зрячим все легко дается.

Перевел Н. Гребнев

Порой и туры чахнут и болеют

В своих горах, достигнувших небес.

Порой и реки шумные мелеют

И молнии испепеляют лес.

И нас на свете жизнь не только греет,

А шлет нам молнии своих невзгод.

Но мы не проклинаем, а мудреем,

Приемля все, что жизнь нам ни пошлет.

Перевел Н. Гребнев

Издревле люди в страхе и смятенье

Рычанье тигра слышали вдали

И радовались, слыша птичье пенье,

Когда по рощам вечером брели.

Огромный зверь неистовствует, злится

Уже не первый раз, не первый год,

Но слышат люди: маленькая птица

На ветке в роще радостно поет.

Перевел Н. Гребнев

Сколько исходили тропок длинных,

Сколько переплыли быстрых рек!

Словно сок раздавленной калины,

Наша кровь окрашивала снег.

Ты бы испытало меньше вдвое

Горестей за свой короткий век,

Если бы не я владел тобою,

А спокойный, мудрый человек.

Я тобой не дорожил нимало.

Не жалели, впрочем, и меня.

Торопил тебя я, гнал, бывало.

Словно вестник верного коня.

На меня не сетуй, конь мой смелый,

Я тебе без злобы делал зло.

Что поделать, если в пене белой

Бьешься ты и дышишь тяжело…

Я тебя не холил, не лелеял.

Но, хоть загнан и от пены бел,

Конь лихой о том не сожалеет.

Что себя в дороге не жалел.

Не завидуй тем, кто неизменно

Мог беречь себя, всему назло,—

Если брошено в костер полено,

То оно должно давать тепло.

Жили мы — горели, не чадили.

Ну, а если было и у нас,

Что себя мы как-то пощадили,

Значит, мы не жили в этот час.

Мы цветы срывали, гром встречали.

Бой гремел — и мы бросались в бой.

Все рыдали — мы с тобой рыдали,

Люди пели — пели мы с тобой.

Мы с тобой, бывало, знали радость,

Напивались горем допьяна,

Нам любовь дала не только сладость.

Но и горечь своего вина.

Не горюй о том, что было с нами,

Не жалей и не вини меня,—

От огня чернеет даже камень,

Мы с тобой всегда в кольце огня.

Молодость не замело метелью,

К нам плывет еще издалека

Запах яблок, зреющих в ущелье.

Клевера, парного молока.

Мы с тобой еще живем и дышим,

Дело делаем не хуже всех,

Слышим, как дожди стучат по крыше,

Слышим детский плач и женский смех.

Много нам осталось иль немного,

Но в горах и в поле голубом

Под ноги нам стелется дорога.

Мы идем, идем, пока живем.

Перевел Н. Гребнев

На свете есть снег; он белеет и тает.

Есть грозы; весны без грозы не бывает.

Есть руки любимых — они горячи,

Есть пламя, что нас согревает в ночи.

Есть тихие песни и спящие дети,

Но жизнь без грозы не бывает на свете.

Мне слышится друга журчащая речь,

Мне дышится хлебом, садящимся в печь.

Есть в мире манящие далью дороги,

Орленок в гнезде, медвежонок в берлоге.

Есть память о детстве, родительский дом,

Есть листья, омытые теплым дождем.

Есть книги, на полках стоящие в ряд,

На свете есть небо, где звезды горят.

Но в мире есть грозы — они громыхают.

Об этом одни лишь глупцы забывают.

Перевел Н. Гребнев

Был пахарем, солдатом и поэтом,

Я столько видел горя, столько бед,

Что кажется порой: на свете этом

Уже я прожил десять тысяч лет.

Меня работа ждет и манят дали,

Я столько строк еще не дописал.

Что кажется порою: не вчера ли

Я на коленях матери играл?

Перевел Н. Гребнев

На свадьбах веселых поют сыновья —

Радость в глазах матерей,

На бурках джигитов приносят друзья

Горе в глазах матерей.

В глазах матерей и осенняя даль

И весна, что цветет у дверей.

Я видел и радость земли и печаль —

Я видел глаза матерей.

Перевел Н. Гребнев

Лишь мертвые не ведают тревог,

Не видят ничего они, не слышат,

А к нам тревоги входят на порог

И, как сентябрьский дождь, стучат по крыше.

Лишь мертвые не ведают забот,

А мы с тобой не мертвецы, не боги.

Нас пламя жжет, и снова в путь зовет

Привычный клич заботы и тревоги.

Перевел Н. Гребнев

Солнце греет землю, красит небо,

Подступает к окнам белый сад.

Книги рядом с караваем хлеба

В доме на столе моем лежат.

Хлеб и книга. Скрыты в них недаром

Кровь и сок земли, где мы живем.

Их сжигало пламя всех пожаров,

Все владыки шли на них с мечом.

Хлеб и книга, вечные от века,

На столе лежат передо мной,

Подтверждая мудрость человека,

Бесконечность щедрости земной.

Перевел Н. Гребнев

Ты скажи на милость, человек,

Чье лицо покрыто черной тенью,

Что с тобой случилось, человек.

Где решил искать ты утешенья?

Перед тем как разойтись нам прочь,

Сетуя на дождь и непогоду.

Чем, скажи, могу тебе помочь,

Что мне сделать, брат, тебе в угоду?

Я в одну, а ты в другую даль,

Мы уйдем, и разлучит нас вьюга.

Стал я старше на одну печаль,

Ты — на одного богаче друга.

Перевел Н. Гребнев

Я снова в сторону Сванетии шагаю,

Аулы Думала и Булунгу уж за спиной.

Меня в пути воспоминанья настигают

И, как попутчики, потом идут со мной.

Я среди скал иду в Сванетию, к вершинам.

Воспоминания мои плывут, как облака.

Они купаются свободно в небе синем,

Форелью плещутся в реке у ледника.

А я, устав, сажусь на камень раскаленный,

От власти памяти совсем не думая уйти.

И, обратясь лицом к залитым солнцем склонам,

Благословляю жизнь, ее нелегкие пути.

Да, все мои пути останутся моими,

Различные пути — ведь непохожи дни.

Отсюда, с высоты, мне явственней и зримей,

Что открывали жизнь равно мне все они.

Я снова в сторону Сванетии шагаю.

Легенд здесь больше, чем я книг успел прочесть пока.

Они ложатся на хребты и облекают

Утесы, обратясь в густой туман иль облака.

Воспоминанья вы, иль этих гор преданья,

Иль облака, что смотрят с этой синей высоты?

А может, сосен шум иль тех снегов блистанье,

Что отдыхают летом здесь, взобравшись на хребты?

Преданья этих гор, вы мне всего дороже:

В вас храбрецы живут и дышит скал покой.

Вы — как мои воспоминанья: вы ведь тоже

Воспоминания — земли моей родной.

Я снова в сторону Сванетии шагаю,

Припомнив всех друзей во всех краях земли.

Я снова в сторону Сванетии шагаю.

Благословляя все пути, что к цели нас вели.

Перевел Н. Коржавин

Все было! Дни удач и дни невзгод.

Бывало трудно и легко идти.

Я видел радуги спокойный свод

И грозовую молнию в пути..

Я не попутчик тем, кто путь свой весь

Пройти мечтает в солнечных лучах.

Люблю я мир таким, какой он есть,—

С травою и заносами в горах.

Быть может, горе вновь придет в мой дом,

И, голову на руки уроня,

Голодный, сяду я с бедой вдвоем

У очага, в котором нет огня.

Но, зная все, я все же не могу

Не славить вас, поля и небеса,

Вечерний луч, запутанный в стогу,

Весной сады, где на ветвях роса.

Сестра моих печалей и побед,

Люблю тебя, бумага на столе,

Слова, друг другу скачущие вслед,

Как кони по дымящейся земле.

Я знаю цену хлебу и вину,

Я рад грозе, и радуге я рад.

Я славлю мир: и осень и весну,

Его и нежный и суровый взгляд.

Перевел Н. Гребнев

Как многие люди, сегодня живущие,

Хочу, пролетев через горы и лета,

Увидеть, как выглядеть будет грядущее.

Хочу пожелать ему хлеба и света.

Мне чаще бы снились грядущие страны —

Края, где потомки мои обитают,

Но все еще ноют военные раны

И думать о прошлом меня заставляют.

Не только за счастье родного селенья

Я падал в золу на дымящемся поле.

За вас, мои правнуки, шел я в сраженье,

И молодость отдал, и кровь свою пролил.

Не знаю, какие возьмете вершины,

Какие дороги ваш разум отыщет.

Как будут устроены ваши машины

И как будут выглядеть ваши жилища.

Но знаю: как нынче, в садах ваших птицы

Засвищут, зальются тоской человечьей,

И будут, как нынче, поля колоситься,

И хлебы сажаться в горячие печи.

Не знаю, что будет в ту пору цениться,

Какие костюмы, какие наряды,

Но будут, как нынче, прекрасными лица

Невест и горячими юношей взгляды.

И вас, улетающих в звездные дали,

Любимые ваши проводят со стоном,

Как наши любимые нас провожали

И плакали вслед уходящим вагонам.

И так же, как мы, на чужбину уехав,

Стремиться вы будете к отчему дому,

Вы будете рады и детскому смеху,

И горному эху, и вешнему грому.

Не знаю, вам будет ли что-нибудь слаще

Дождей, ударяющих в стекла со звоном,

Арбузов тугих, под ножами хрустящих,

И яблок висящих, и листьев зеленых.

Какое б оружье враги ни ковали,

Потомки мои, я желаю вам счастья.

Пусть будут светлы ваши светлые дали,

Пусть горькое горе вам лица не застит.

И нынче, неверье свое и сомненья

Ногой отшвырнув, как разбитую глину.

Тебе я, грядущее, с грядки весенней

Бросаю цветок чрез века и вершины.

Перевел Н. Гребнев

На земле, и солнечной и снежной.

Не в соседстве ль камень с виноградом?

Твердость камня, винограда нежность

Разве у меня в душе не рядом?

На земле, и солнцем озаренной

И посеребренной снегопадом,

Обручен я с песнею, рожденной

От соседства камня с виноградом.

Перевел Н. Гребнев

Все реки с гор текут — и вспять едва ли

Удастся повернуть их даже нам.

И листья, что с ветвей уже опали,

Не прирастут опять к своим ветвям.

Прошедший день уже не возвратится,

А новый день зовет нас снова в путь,

И соль дорог на волосы ложится,

И мы назад не властны повернуть.

Опять весна земле несет цветенье.

Я у огня сижу в вечерний час.

Засыпал пепел в очаге поленья.

Но сам огонь от бури не погас.

В саду зеленом яблоня упала,

А рядом молодая поднялась,

Впервые сын мой — мальчик годовалый

Пошел неловко, силясь не упасть.

Течет река, со склонов снег сползает,

Жизнь движется, вперед влечет меня.

Я вижу: друг седой с коня слезает,

А молодой садится на коня.

Перевел Н. Гребнев

На свете счастье не одно, а разное.

Беда, когда оно однообразное.

Все счастье в мире: счастье — звук и стих,

И полдень солнечный и ночь морозная.

Улыбка милой, смех детей твоих.

Работа, и луна, и небо звездное.

На свете счастье не одно, а разное.

Беда, когда оно однообразное.

Оно пестро, как горные цветы,

А на Кавказе их весною множество.

Не испытаем пусть ни я, ни ты

Покой и счастья серого убожество.

На свете счастье не одно, а разное,

Беда, когда оно однообразное.

Но пусть мы будем счастливы в одном:

Пусть не увидим род свой очерненным,

Погашенным очаг и сад спаленным,

Врага, входящего в наш отчий дом.

Перевел Н. Гребнев

Вновь над просторами цветущими

Дождями вымытой земли.

Как весть из прошлого в грядущее.

Сияет радуга вдали.

Она цвета свои по-дружески

Переняла у наших мест,

Увидев жар костров пастушеских

И шалей на плечах невест.

На счастье детворе смеющейся,

Вдали сияет в полный рост

От горя к радости несущийся,

Над нами вознесенный мост.

Перевел Н. Гребнев

Сверкает иней, выпавший

Зимою во дворе.

Башлык морозом выпушен,

И бурка в серебре.

Изменчивого облика.

Но верная себе,

Солома белым облаком

Вздымается в арбе.

У ишака чуть синие

Бахромки под губой.

Покрыты скалы инеем,

Как дымкой голубой.

Ужели я, ужели я

В алмазной стороне?

Чегемское ущелие

Все в голубизне.

И я заиндевелые

Не в первый вижу раз

Овечьи морды белые

С печалью темных глаз.

И близкие и дальние,

Деревья все подряд

Как будто бы хрустальные:

Качнешь — и зазвенят.

И словно вижу детство я:

Как к солнцу на снегу,

Едва успев одеться, я

Из дому бегу.

И тем я счастлив именно,

Что светел холод дня.

Что воротник от инея

Искрится у меня.

Как мехом оторочены

Двери и порог.

И вижу я отточины

На крыльях у сорок.

Отца посеребренные

Кончики усов.

И елочки оконные

Из сказочных лесов.

А мама заскорузлые,

Облитые льдом,

Початки кукурузные

С мороза вносит в дом.

Люблю зимой нашествие

Инея, когда

Овечьей белой шерстью он

Облепит провода.

Когда в часы морозные

Я на стекле окна

Загадочные звездные

Читаю письмена.

Перевел Я. Козловский

Знаю, что горцам,

                        хоть нравы их строги,

В облачном крае скалистых земель

Песня нужна, словно лошадь в дороге,

Песня нужна, словно бурка в метель.

Слово, как звездочка полночью темной,

Блещет над гребнями темных громад.

«Горец без песни — что всадник бездомный»,—

Издавна в наших местах говорят.

Тот, кто когда-то изрек это первым,

Видно, неплохо чеканил слова.

Сердце в груди его билось напевно,

Светлой и мудрой была голова.

Славы при жизни не знал он, конечно,

И не в богатстве почил среди гор.

Блещет под стать золотому колечку

Слово его, что живет до сих пор.

Лошади стоит стоустое слово.

Ставший поклонником слов дорогих,

Кланяюсь низко я снова и снова

Тем мастерам, что чеканили их.

В горькую пору шептали мы часто

Те дорогие для сердца слова.

Как над горами, над ними не властны

Времени мчащиеся жернова.

Нет скакуна у кавказца иного,

Всадником числится он все равно:

Лошади стоит стоустое слово,

Мигом доскачет до цели оно.

Мастером слово подковано тонко,

Сколько таких я встречал на веку!

Жизнь моя, может быть, искорка только —

Высекло слово ее на скаку.

Перевел Я. Козловский

Здравствуй, дерево! В крае безлесном

Ты стоишь на ветру.

Как бывало, на склоне отвесном

Шелестишь поутру.

Зелень листьев твоих поредела,

Нету прежних ветвей.

А бывало, ты мне не жалело

Щедрой тени своей.

Я мальчишкой взбирался без страха

По изгибам ствола,

Оттого-то на мне и рубаха

Вечно рваной была.

Мы простились с тобой на рассвете

Непогожего дня,

Ты за это двенадцатилетье

Не забыло ль меня?

Помнишь, девушку в платьице синем

Я сюда приводил?

В позапрошлом году на чужбине

Я ее схоронил.

Много верст пролегло между нами.

И в далеком краю

Я порой вспоминал со слезами

Тень и крону твою.

Много лет пролетело над нами

И воды утекло.

Обожгло нас недоброе пламя.

Но дотла не сожгло.

Перевел Н. Гребнев

Бьются реки осенней порой,

Соловьи заливаются летом.

Даль гремит.

                   Что он слышит, глухой?

Что, немой, он расскажет об этом?

Птичьих песен ему не понять,

Петушиного крика в селенье,

Той молитвы, которую мать

Шепчет, веря в его исцеленье.

Он своих не расскажет обид.

Утром в путь он уходит недальний,

В молчаливую кузню спешит,

У беззвучной стоит наковальни.

Разжигает он черную печь,

Поднимает свой молот сурово

И руками, обретшими речь,

Произносит заветное слово.

Я смотрел на работу его,

На широкие смуглые плечи.

Мне казалось — его мастерство

Обладало и слухом и речью.

Закалял он железо в огне,

И своими большими руками

Говорил он такое, что мне

Не сказать никакими словами.

Перевел Н. Гребнев

O, яблоки, созревшие в Мухоле,

Ваш цвет похож на цвет снегов весной.

Когда рассвет на полчаса, не боле,

Их красит красным цветом с желтизной.

О, зрелые плоды земли балкарской,

Познавши щедрость солнца и дождей.

Людей вы одаряете по-царски:

Их, зрелых, превращаете в детей.

Перевел Н. Гребнев

Большие поэты и реки большие!

Сравни их приметы — бескрайни их шири.

Хоть малые реки

В большие вольются.

Большие навеки

Собой остаются.

Большая река и великий поэт.

Есть сходство меж ними, различия нет.

Года пролетают,

Исток не скудеет,

Хоть русло петляет,

Река не мелеет.

С поэтами схожа большая река:

Теченье, волненье ее — на века.

Пусть грозы над нею

Гремят в исступленье.

Но громы сильнее —

Обильней теченье.

Великие реки, большие поэты.

Похожи их свойства, похожи приметы.

Реке, как на горе.

Уж путь недалек.

Но ближе до моря —

И шире поток.

Перевел Н. Гребнев

Я слово искал, перетряхивал снова

Свой скудный запас золотой.

Мечтал: подарю я тебе это слово,

Как влагу траве молодой.

Не тронул я словом тебя первозданным,

Ты тут же забыла о нем,

Бессильном, как дождь над простором песчаным,

Как снег над открытым огнем.

Перевел Н. Гребнев

Перед собою не в лесу ли

Кабаньи видел я клыки

И звездные глаза косули

С полночным отблеском тоски?

Перед клыками не робел я,

С душой горячей, как июль,

И, полный трепета, смотрел я

В библейские глаза косуль.

Перевел Я. Козловский

Новый год, как с добычей охотник,

В белой бурке спускается с гор,

И во многих квартирах сегодня

Вспыхнет елки зеленый костер.

Снег летит, снег летит,

                                   и воочью

Вижу поле далекое я,

Где встает новогоднею ночью

В наступление рота моя.

Ах, как молоды мы еще, кстати,

Батальонный у нас тамада.

Кровь багрит белоснежную скатерть,

И падучая блещет звезда.

Новый год постучался в ворота,—

Что ж я плачу, смешной человек?..

…Все идет в наступление рота,

И ложится ей под ноги снег.

Перевел Я. Козловский

Не знаю, был ли хлеба я достоин,

Того, что ел всегда и ем сейчас.

Был чист ли я перед землей родною,

Где этот хлеб был выращен для нас.

Длинна ль — не знаю — жизни нашей повесть?

Но я хочу, чтоб и в последний час

Моя, друзья, чиста была бы совесть,

Как хлеб, которым угощаю вас.

Перевел Н. Гребнев

Весны я не встречу однажды,

Нисколько о том не скорбя,

И в зной не почувствую жажды,

В ручье не увижу себя.

Забуду о всех своих ранах

И с вечера до петухов

В ущелье о белых платанах

Шептать я не буду стихов.

И мне не услышать в ауле

Отзывчивой тонкой струны,

Ножом из арбуза в июле

Не вырезать красной луны.

Не встречу я первого снега

И с черной папахи своей

Морозного белого меха

Стряхнуть не смогу у дверей.

Забуду я, стар или молод,

Не будет ни ночи, ни дня,

И в самый убийственный холод

Присесть не смогу у огня.

Окажется, что не навеки

Мне были так щедро даны

И солнце, и тучи, и реки,

И добрые руки жены.

Я, преданный горным вершинам,

Обнять не смогу вышины…

Живые по этим причинам

Оплакивать мертвых должны.

Перевел Я. Козловский

Ты камнем стал. Я не храбрюсь,

И мой придет черед

Лежать, не различать на вкус

Земную соль и мед.

Намочит вешний дождь траву.

Ударит в небе гром,

Нам ни во сне, ни наяву

Не мокнуть под дождем.

Мы матерей забудем, друг,

И смех детей в саду.

Прикосновенье женских рук,

Дававших нам еду.

Но что мы сделаем за век,

То смерти избежит.

Хоть на горе и тает снег,

Сама гора стоит.

Перевел Н. Гребнев

Одиночество я ненавижу,

Без людей кляну я жизнь мою.

Если долго я людей не вижу,—

Словно от работы устаю.

Горец у друзей огня попросит,

Если у него темно в золе,

Спутника в горах в беде не бросит,

Если тот повиснет на скале.

Вот и я, чтоб стало мне светлее,

У людей огонь беру всегда.

Без людей дорога тяжелее,

А с людьми — беда мне не беда!

Знаю, дней моих близка граница,

А за ней — черед иных годин.

Время будет бесконечно длиться.

Только я — один, всегда один.

Нет, поймите боль мою глухую,—

Одному в земле сырой лежать:

С другом никогда не потолкую

И врага не встречу я опять!

Перевел С. Липкин

Людям нужна радость, как дереву листья,

Как почва зерну. И, глядя в пути на звезды,

Люди вдыхают воздух ночной душистый

И ощущают счастье, вдыхая воздух.

Людям нужна радость. В плясках, в танцах

Они высекают ее, как огонь высекают,

Даже на скорбных путях, после долгих странствий,

Веселиться на праздниках все же не отвыкают.

Людям нужна радость. Они заставляют

Петь камень, дерево, снег и все на свете.

Чтоб вырвать радость, они в боях погибают,

Хоть плачут матери после и ждут их дети.

Я говорил о горе. Но мне известно,

Что только в радости — жизни прелесть и святость.

В тяжелые дни я тоже с вами был вместе,

Лежал на снегу — был ранен в бою за радость.

Людям нужна радость, как горам нужна высота их,

Людям нужна радость, как небо, хлеб и дорога.

Люди стремятся к радости, горе и боль отметая,

Людям нужна радость, много радости, много!

Перевел Н. Коржавин

Жизнь моя! Быть может, ливнем ты была —

Так же яростна, свежа, быстра, светла,

Поливала так подсолнух и хлеба?

Может, вправду ливнем быть — моя судьба?

Ну, а может, ты — спокойный снегопад?

Над горами нити снежные висят.

Он засыпал все поля, как белый сон,

И детей теперь катает с горки он.

Снегом шла ты и шумела, ливнем мчась,

Быстрой речкой с гор высоких ты неслась,

И чинарой ты стояла в жаркий день,

На дорогу и дворы бросая тень.

Будь чем хочешь — только будь всегда живой,

Только жизнью будь, останься лишь собой!

Будь чинарой иль рекой — не в этом суть,—

Только будь всегда богатой, щедрой будь!

Перевел Н. Коржавин

Разве всегда мне смотреть, как сегодня, на вас,

Наши холмы, что от снега вчера побелели?

Разве всегда буду в сумерках я, как сейчас,

Этой дорогой бродить — размышляя, без цели?

Разве всегда буду в дождь на чинары смотреть

Так, как теперь, — удивляясь листве их зеленой?

Разве всегда для меня будут так же гореть

Эти кусты барбариса, одевшие склоны?

Нет. Оттого мне и дороги снег и листва,

Вся эта жизнь… Я ведь знаю: расстанусь я с нею.

Вы говорите, что старые это слова?

Как там они ни стары, смерть гораздо старее!..

Перевел Н. Коржавин

Неужели красота должна быть злой?

Град красивый, но взгляните за ограду —

Что осталось от плодов там после града!

Неужели красота должна быть злой?

Цвет змеи и розы цвет совсем не схожи.

И не зря, не зря дано различье им.

Если б вышло, что они одно и то же,

Я б хотел тогда не видеть, стать слепым!

Перевел Н. Коржавин

Белозубым мальчишкой с порога победно глядят,

Улыбаясь мне, радости все, пережитые мною.

А со мной скорбной женщиной в траурной шали сидят

Пережитые горести и не дают мне покоя.

На сухом и нетесаном камне уселись они,

Как в ауле любила сидеть с матерями другими

Моя мать… И сидят, и молчат, и проходят так дни.

Я давно пережил их, но все не расстанусь я с ними…

Перевел Н. Коржавин

Ты не ел того хлеба невзгод и нужды,

Что давала судьба мне так щедро, так часто.

Потому и заносчивым сделался ты,

Что ни разу в твой дом не входило несчастье.

Черный хлеб и беда учат многому нас,

С ними часто становятся люди мудрее.

Жизнь далась мне не очень легко. Но сейчас

Я об этом, по правде сказать, не жалею.

Перевел Н. Коржавин

Уснуло ущелье ночное.

Чернея в нем, речка журчит.

Как буйвол, под темной скалою

Чернеющий камень лежит.

Так судьбы родного народа

Бывали черны ни с чего.

Но черной и в черные годы

Не стала душа у него!..

Перевел Н. Коржавин

Защелкали волки клыками, взрывая

Притихшую ночь! Как из прошлых веков,

Доносится это. Про все забывая,

Я слушаю щелканье волчьих клыков.

Но голос отцов мне твердит, возникая

То ль в сердце моем, то ль в глубинах земли:

— Ведь щелкали волки и раньше клыками,

Мы ж все-таки шли. Через пропасти шли!..

Перевел Н. Коржавин

Я помню: и снег был черный

Так день этот был тяжел.

И, с болью борясь упорно,

Шатаясь от ран, я шел.

Вокруг меня лес горел,

Казалось, я сгину скоро!..

Но я и тогда смотрел

На жизнь как на белую гору.

Перевел Н. Коржавин

Я люблю самоотверженность и смелость тура,

Что стоит в карауле, возвышаясь над стадом.

Ловит запахи ветра, хоть и знает, что дуло,

Наведенное в сердце, может прятаться рядом.

Если близок охотник — быть спасенья не может:

Стоит на утесе совершенно открыто.

Да, он знает, что пуля его первым уложит,

Но спасется все стадо, — потому и стоит он.

С высоты озирает он деревья и камни,

А заметит охотника — он не зря в карауле:

Бьет тревогу он, прыгает, ударяясь рогами

О скалу из гранита, — и уходит от пули.

Если гибнуть, так гибнуть от скалы, от паденья,

Не от вражеской пули, не от злого прицела!

Издает оглушительный свист и в то же мгновенье

На рога свои крепкие в пропасть прыгает смело.

А потом поднимается и идет, невредимый!

…В красоте и свободе тоже мощь есть такая:

Пусть теснят их подчас — они непобедимы,

Смело прыгают в пропасти и не погибают.

Перевел Н. Коржавин

Твои мне на заре алели розы,

Они светили ярко, как любовь.

Я на твоих штыках в ночи морозной

Замерзшую — сквозь иней — видел кровь.

Все пули, что в твои попали крылья,

У нас в сердцах застряли — в глубине.

Снега равнин мы кровью обагрили.

Горели мы не раз в твоем огне.

Порой ты спотыкалось, и с тобою

Мы спотыкались тоже в трудный час.

Ты горький яд давало нам порою,

Но все же знамя красное для нас

Осталось тем же. Мы не забывали,

Что цвет его — цвет зорь грядущих дней,

И, падая, его не отдавали

Своим врагам, врагам судьбы твоей.

Зря без отцов детей ты оставляло.

Но дети подросли, и вышли в бой,

И погибали, снег глотая талый,

Презрев обиду и гордясь тобой.

Твоей неправоты мы знали силу.

Но в горький час — сыны своей земли —

Мы были с нею, зданья возводили,

Растили виноград и скот пасли.

Дорога к счастью через кровь и грозы

Всегда вела. Жизнь вовсе не проста:

Ей часто служат вместе меч и роза,

И будущим живет она всегда.

Плоды и мед ты, время, мне давало,

Но часто пил я горечи вино.

Твоя мне копоть поры забивала —

Твои рассветы видел все равно.

Пусть часто было трудно нам с тобою,

Вершиной ты касаешься небес.

Частица леса — дерево лесное.

Я — дерево твое, ты ж, время, — лес.

Ломает буря дерево, но все же

Растут деревья, снова зелены,

Нет, зимним бурям лес не уничтожить,

Он все равно, качаясь, ждет весны.

Но гибнуть больно дереву живому

И речке тоже грустно высыхать,

Хоть без нее хватает водоемов,

Ей хочется самой журчать, сверкать.

Ты, время, созидаешь неустанно.

На грозы и цветы твои смотрю

И, забывая штыковые раны,

Грядущих дней приветствую зарю.

Перевел Н. Коржавин

Как скучно б стало жить, когда б моря и горы

Исчезли вдруг совсем, навек, с лица земли

И не было б у нас ни синего простора,

Ни этих гордых гор, белеющих вдали.

Нет, если б даже мы о них не знали, все же

Мы б отыскали их — я верю — все равно.

Шумите же, моря, — на небо вы похожи!

Белейте, гребни гор, как вам белеть дано!

Перевел Н. Коржавин

В аплодисментах ли артиста счастье?

Нет. Если зал в одно соединен

Судьбой Отелло, зал над ним не властен.

Не до похвал. Отелло — это он.

Он видит только ширь большого моря,

Блеск нестерпимый горестного дня,

Когда со всей землей он был в раздоре.

Он только-только вышел из огня…

Перевел Н. Коржавин

Да, раны, нанесенные любовью,

И раны, нанесенные войной,

Болят равно, равно нам стоят крови

И жгут нам сердце жгучестью одной.

Ведь нам, еще когда вошли мы в силу,

Чтоб научились радость мы беречь,

С цветами вместе юность меч вручила,

И это наша жизнь — цветы и меч.

Перевел Н. Коржавин

Сожженной Хиросимы горький дым

Проник в мой дом, и я опять страдаю.

И дым Освенцима ползет за ним.

Чернеет он, мне душу угнетая.

Земля — нам дом родной, единый дом.

Когда в нем праздник, я его участник.

Смеюсь, пляшу — все ходит ходуном.

Но если в нем несчастье, я несчастен.

Мы все — ограда дома. Силой всех

Он устоять способен в наше время.

Кто это сердцем понял — Человек:

Пить может из одной реки со всеми.

На праздниках твоих пляшу я всласть,

Дом, где я рос, — земля моя большая.

Но в день беды готов я мертвым пасть,

Пасть, твой порог врагу не уступая.

Перевел Н. Коржавин

Зловещие слова — Майданек, Бухенвал,

Освенцим — пахнут кровью и сегодня,

В них о погибших тяжкая печаль.

Она ничуть с годами не проходит.

Я в шуме ветра слышу песнь о ней,

Когда он вдоль ущелья пролетает.

Ждут матери поныне сыновей —

То по ночам для них ветра рыдают.

Майданек, Бухенвальд все снятся нам,

Как сжечь язык — слова промолвить эти,

Как будто там, убит, упал я сам,

У проволоки ржавой на рассвете.

Перевел Н. Коржавин

На горы выпал первый снег.

О, если б так ты мог прислать

Весть о себе! Но вести нет,

И ждет ее годами мать.

Как весть горам, был в эту ночь

Снег, первый снег за этот год.

За ночью ночь уходит прочь,

Весть о тебе так не придет.

Ты — там, где не гремит гроза,

Где снег вовеки не пойдет.

Жестокость ясные глаза

Твои закрыла. Мать все ждет.

Шел ночью снег. О, если б так

Весть о себе ты мог прислать!

Но затерялась весть в годах,

И ждет ее все время мать.

О, мысли горькие о тех,

Кто не вернулся в отчий дом!

О них ли весть внезапный снег?

Нам не узнать вовек о том!

Перевел Н. Коржавин

Моря и океаны. Я немало

О них узнал. Они, как жизнь, мощны.

Их мать моя ни разу не видала,

А я люблю их, мне они нужны.

Но речка, что скалу насквозь пробила,—

Она мне удивительней стократ:

Ведь из нее веками предки пили,

И каждый был воде прозрачной рад.

Мой детский лепет повторяя странно,

Она несется вниз, шумит, поет.

И вижу я моря и океаны,

Когда смотрю в теснине на нее…

Перевел Н. Коржавин

Днем вижу платаны и слышу веселый

Плеск речки. И вновь мои мысли ясны.

Днем вижу я зданья, где жить новоселам,

А ночью мне снятся кровавые сны.

А ночью — война, мое мертвое тело,

И мать в черной шали рыдает по мне

В ауле. Я ж, холм обхватив обгорелый,

Лежу. Не вернусь я — погиб на войне.

Днем радуюсь белым Эльбруса вершинам

И девушкам, чьи так улыбки нежны,

И книгам, и школьным товарищам сына,

А ночью я вижу кровавые сны.

А ночью опять генеральские лица

И стрелки на картах. Проснусь… И опять

Мне снятся бездомные люди, мне снится,

Что некому мертвых земле предавать!..

Рассвет. Выбегаю, себя забывая:

Все живо — деревья, дома и цветы!

На небо смотрю — облака проплывают.

Жизнь, ты не сгорела, в цветении ты!

Рассвет. Все светлей небеса над домами.

Все — школы, кино — как всегда, как вчера.

А ночью тревожно: враг снится и пламя,

В котором сгорает большая гора.

Поэт, ты тревожней душой, чем другие.

О Пушкин! Твой стих так просторен, богат.

Мне нравятся неба тона голубые,

Неужто их в черную пыль превратят!

Рассвет. О земля! Если ласточка-птица

Сломает крыло, боль и то так остра!

Рассвет. Он повсюду, он в окна стучится.

Вновь, радуя сердце, белеет гора!..

Перевел Н. Коржавин

«Право же, трудно и мне»,—

Раненый камень об этом

С кем говорил в тишине?

С сумраком, что ли, с рассветом?

Мне ли помог в этот миг,

Раненый и одинокий?

Камня язык я постиг,

Камня я понял уроки!

«Вынес я все в трудный час»,—

Камня услышал я слово,

И по земле своей снова

Шел я, у камня учась…

Перевел С. Липкин

«Растет ребенок плача» — есть пословица.

Но если плач ребенка слышу вдруг,

Так больно сердцу моему становится,

Как будто горы в трауре вокруг.

Я помню, как детей беда военная

Гнала в крови, средь выжженных путей.

Мне кажется: рыдает вся вселенная,—

Когда я слышу плачущих детей.

Перевел С. Липкин

Да, у меня воспоминаний много.

Они — как ливень, что стучит в стекло.

Какая ими пройдена дорога?

Откуда их сегодня принесло?

Да, много у меня воспоминаний.

Они — как книга, что держу в руках,

Как журавли — мои односельчане.

Что скрылись над аулом в облаках.

Их много. Вот на ослике впервые

Проехал я. Вот в речке голубой

Ловлю форелей слитки дорогие.

Вот день, когда вступил я в первый бой.

И женщин голоса, глаза и лица,

И добрые и злые. И снега.

И смерть друзей в боях. И вьюга злится

И горько тлеет пепел очага.

Еврейка-девочка живьем зарыта

Фашистами в могилу. Но глаза

Открыты. И трава росой облита.

О, эта с кровью слитая роса!

Мои воспоминания. Раскрою

Их, словно книгу. Вот мои дела,

Дурные — и хорошие порою:

Не ангельскою плоть моя была.

Не я, а жизнь писала эту книгу,—

Как нужно было жизни, а не мне.

Здесь вечно всё и всё подвластно мигу,

Здесь ночи и рассветы в тишине.

Здесь горечь смерти. Бытия услада.

С чего воспоминания начать?

Так поступать велела жизнь. Так надо.

На всем — ее рука, ее печать.

Припомню ли ту ночь, когда впервые

Я с девушкой пошел на свет луны?

Припомню ли дороги фронтовые.

Когда, израненный, пришел с войны?

Но матери, что так была нужна мне,

Я дома не нашел. Огонь погас

В отцовском очаге. Я сел на камни

Немые и заплакал. Был приказ,—

Нет матери, соседей нет в селенье,

Вдали, в степях, мне близкие сердца.

И я себе казался в то мгновенье

Надгробьем над могилою отца.

И снова иногда я каменею,

Как вспомню обезлюдевший аул,—

Как будто черною бедой моею

Снег, белый снег там, за окном, блеснул!

Я принял все, что принесло мне время,

И вместе с временем я шел вперед.

Другим на плечи не взвалил я бремя,

Я ночью знал, что день взойдет, взойдет!

Перевел С. Липкин

В мой легкий день я буду вспоминать

Пиры, где я плясал, и песен звуки.

В мой трудный день я буду вспоминать

Твое лицо и руки.

В мой легкий день я буду вспоминать

Вином пиров наполненные чаши.

В мой трудный день я вспомню только мать

И горы, горы наши.

Перевел С. Липкин

Всегда, мой друг, наглядна высота.

Она — как жизнь. И видишь утром рано:

Одна вершина светом залита,

Другая — в сизом мареве тумана.

Бок о бок кружат по одной горе

Печаль и радость — вечные тропинки.

Справляют на одном дворе поминки,

Играют свадьбу на другом дворе.

Зеленая и желтая трава,

Мед и полынь, затишие и грозы.

Исчез бы смех, когда б исчезли слезы.

Жизнь по своей природе такова.

Перевел Я. Козловский

Следы ранений на камнях видны,

А в душах человеческих — сокрыты.

Своей не замечаем мы вины,

А в грех чужой стреляем, как джигиты.

Скалы холодной раненую грудь

Бинтуют предрассветные туманы.

Когда б ты смог мне в душу заглянуть,

Еще одной не наносил бы раны.

Перевел Я. Козловский

Когда глядите сквозь листву ольхи

Вы, лежа на спине у самой речки,

То кажется, что небо постирали

И, подсинив, повесили сушить.

Но если вы прищуритесь, то сразу

Оно и синим станет и зеленым,

Как мальчика счастливого глаза,

Которому в реке по пояс солнце.

Я сквозь листву ольхи гляжу на небо.

Зеленое оно и голубое.

Мне хорошо от мысли, что таким

Его увидят и мои потомки.

Перевел Я. Козловский

Качаешь ты грустно гнездо позабытое,

Бьет тебя ветер, как будто клюкой.

Дерево, дерево, снегом покрытое,

Как ты стоишь в крутоверти такой?

Как выживаешь ты в пору студеную?

Все от колючего снега бело. —

Мысленно буйную шапку зеленую

Я надеваю, когда тяжело!

Перевел Я. Козловский

Гремит Чегемский водопад…

Спешит дорогой горной

Скакун, как двести лет назад,

И всадник в бурке черной.

Уходят времена коней,

И спорить невозможно —

Быстрей машина и прочней

И более надежна.

Не думайте, что я чудак,

Что я всего хулитель.

Автомобилям я не враг,

Я сам автолюбитель.

Но всаднику гляжу я вслед,

И в этот миг, быть может,

Сын горца, сам на двести лет

Я становлюсь моложе.

Спешит джигит. Себя всего

Он отдает дороге.

Как прежде, он и конь его

Здесь и цари и боги.

Летит огонь из-под копыт.

Летят ветра навстречу,

Как белый снег, башлык горит,

Закинутый за плечи.

Перевел Н. Гребнев

Умеет выбрать истинный стрелок

Мгновение, чтобы спустить курок,

И золотом зовется не молчание,

А мудрость слова, сказанного в срок.

Нередко, кто от истины далек,

Выхватывает лезвие не в срок,

А слово мудреца — всегда до времени

В холодных ножнах дремлющий клинок.

Перевел Я. Козловский

Пора, несклонные к добру,

Вам у деревьев брать уроки.

Они в полдневную жару

Нам дарят тень на солнцепеке.

Сочны их добрые плоды,

Чьей зрелости известны сроки.

Давно пора, как ни горды,

Вам у деревьев брать уроки.

Садимся к доброму костру,

И вновь тепло нам лижет щеки.

Пора, несклонные к добру,

Вам у деревьев брать уроки.

Куда, мой друг, ни бросишь взгляд,

И в океане и на суше,

У равнодушных, говорят,

Из камня вытесаны души.

Неправда! Я кремень беру,

На свет родиться искра рада.

О вы, несклонные к добру,

Вам у камней учиться надо!

Перевел Я. Козловский

Дороге в грудь спокон веков

Стучали осликов копытца.

Сегодня снег над ней клубится

И слышен грузный шаг быков.

Красна калина на снегу,

И я, в плену былой тревоги,

Забыть след волчий на дороге

И пятна крови не могу.

Перевел Я. Козловский

С утра на улице морозит,

И хоть девчонке нелегко,

Девчонка молоко разносит,

И пахнет лугом молоко.

Ей открываю двери вновь я,

От всей души благодарю.

И слышу: — Пейте на здоровье

И вижу на щеках зарю.

Снежок похрустывает тонко,

Привычно город льнет к горам,

Где трудится с утра девчонка

И учится по вечерам.

В житейской радости и грусти

Она чиста, как мало кто,

И уж такая не допустит,

Чтоб лили воду в молоко.

Я перед ней бываю грешен,

Журчит в стихах моих когда

Для яблонь больше и черешен

Необходимая вода.

Нет меж напитков равноправья,

Но, поднимая высоко

Стакан граненый, я во здравье

Пью вспененное молоко.

Перевел Я. Козловский

Я мог бы сражаться в Мадриде

И пасть за Гренаду в бою.

И солнце, пылая в зените,

Смотрело б на рану мою.

Я мог бы сражаться в Мадриде

И грудью на камни упасть,

Чтоб только над Кордовой видеть

Свободного знамени власть.

Я мог бы сражаться, я б встретил

В Мадриде последний рассвет:

Лик мужества ясен и светел.

Чужбины для подвига нет.

Я отдал бы все без отказа,

Там жизнь бы свою завершил —

И благословенье Кавказа

Дошло б ко мне с древних вершин.

Я мог бы в Мадриде сражаться:

Везде, негасимый, горит

Свет мужества, волн и братства.

Я мог бы стоять за Мадрид.

Перевел М. Дудин

Кто может выгоде в угоду

Кричать о том, что ворон — бел,

Тот не поэт и не был сроду

Поэтом, как бы он ни пел.

И тот, кто говорит без риска,

Что плох хороший человек.

Пусть даже не подходит близко

К святой поэзии вовек.

За правду голову сложить

Дано не каждому, но все же

Героем может он не быть,

Но быть лжецом поэт не может.

Перевел Н. Гребнев

Ремесло особой метою

Метит мастеров своих.

Вы не смейтесь над поэтами,

Над отчаянностью их.

Тропы тонкие, как лезвия,

Нелегко идти скользя,

Глубока река Поэзия,

Брода в ней найти нельзя.

Горный тур, не зная робости,

Через камни и снега

Не боится прыгать в пропасти,

Выставив вперед рога.

И с поэтами случается,

Что — не ради громких слов —

В пропасти они бросаются,

Не щадя своих голов.

Перевел Н. Гребнев

В день былой своей печали внемля,

Горец в песне горе изливал,

Воспевал свою родную землю,

Где травинок менее, чем скал.

Все смело потоком лет обильным,

Но слова, что жгли певца огнем,

Пережили памятник могильный,

Что разрушен ветром и дождем.

Эта песня и теперь близка мне.

Боль ашуга на родной земле

Вижу в раненном снарядом камне,

В расщепленном молнией стволе.

В стоне тех, кого утешить нечем,

В смерти трав, когда их лед скует,

В безысходном крике человечьем

Птицы, что от стаи отстает.

Боль певца едва ль не с прежней силой

До сих пор в горах вершит свои путь,

Реет над забытою могилой

И мою переполняет грудь.

Перевел Н. Гребнев

Кто б ты ни был, будь готов в дорогу,

Мысли о бессмертье — это блажь.

Я не о бессмертии, ей-богу,

Думаю, берясь за карандаш.

Как умение строгать тесину,

Мысль стара, и даже дураку

Ясно: все мы превратимся в глину,

Что б ни написали на веку.

Я работал не бессмертья ради,

Я писал, бывало, день-деньской,

На траву лугов, на небо глядя,

Удивляясь доброте людской.

Все, что пел я, пел я поневоле,

Погибал я у земли в плену,

Видя золото пшеницы в поле

И подсолнечную желтизну.

Пел я, видя море в отдаленье

И скалу, подернутую мглой,

Потому что сам я на мгновенье

Становился морем и скалой.

Перевел Н. Гребнев

Поэзия — земля моя, бывало,

Я ливнем был, поил твои луга,

Порою надвигался я обвалом

И с грохотом катил к тебе снега.

Под знаменем священным и высоким

Я был солдатом твоего полка,

Твоим притоком был, твоим потоком,

Когда казалось мне, что ты река.

Не богом, не пророком, богом данным,

Когда с туманом смешивался дым.

Наградой обойденным, безымянным

Твоим посыльным был и часовым.

Мне в жизни никогда не станет горько.

Казаться будет мне, что мир хорош,

Покуда я могу вставать на зорьке

И понимать, что ты еще живешь.

А ты меня за службу и за дружбу

Оберегай не от беды и гроз —

От легкой славы и от равнодушья,

Чтоб я тебе позора не принес.

Перевел Н. Гребнев

Все дороги, все тропы земли,

Что протоптаны кем-то и где-то,

Где б ни начались, где б ни легли,

Все прошли через сердце поэта.

Тьма ночная, покрывшая даль,

Пусть кого-то пугает могилой,

Для поэта она — словно шаль

На плечах его матери милой.

Пусть наш мир непригляден на вид,

Пусть его проклинают иные,

Но поэт на просторы глядит.

Как любимой в глаза дорогие.

Боль и радость ста тысяч судеб

Поднимая как ношу на плечи,

В час, когда пропекается хлеб.

Вместе с вами стоит он у печи.

И горячие сгустки свинца,

Непреклонно летящие к цели.

Рикошетом и в сердце певца

Попадают, куда б ни летели.

Перевел Н. Гребнев

По-разному идут круги в воде,

Ущелья вторят слову разным гулом,

Огонь в печах, хоть он огонь везде,

По-своему горит во всех аулах.

Напев мой, стих мой, плох ты иль хорош,

По-своему будь смелым или робким,

А хочешь быть похожим — будь похож

На эти скалы и на эти тропки.

Тебя забвенье ждет иль ждет успех —

Будь схож не с чьим-то изреченным словом,

А с деревом, что выросло для всех,

Не потеряв себя в краю суровом.

Чужой бешмет не примеряй, мой стих,

Гордись пусть скромным, но своим убором,

И ждать объедки со столов чужих

У нас в горах считается позором.

У чьих-то стойл не должен конь гнедой

От вязок сена подъедать ошметки,

Шагай, о стих мой, будь самим собой

И не перенимай чужой походки.

Перевел Н. Гребнев

Он так писал, как будто возводил

Руками горы на земле высокой,

Он друг на друга скалы громоздил

И сам бродил меж ними, одинокий.

Как будто на заре бросаясь вплавь,

Переплывал он море ежедневно

И пропасть перепрыгивал стремглав,

Скал не страшась, уверенный и гневный.

Он так писал, как будто по ночам

Ловил руками молнии и тучи

И тюрьмы мира в пепел превращал

В единый миг усилием могучим.

Как будто сам всходил на высоту

Воздвигнутых им гор, добыв победу.

«Ценю всего превыше доброту!» —

Он говорил, пройдя сквозь мрак и беды.

Перевел Н. Коржавин

Бьют капли по стеклам. Деревья блестят за окном

Темнеть начинает. Молчит обезлюдевший дом.

Изранены сумерки, вечер смешался с дождем:

Играют Шопена.

Луна над землею. И девушка смотрит, бледна.

И руку на сердце свое положила она.

След крови на свежем снегу. И вокруг — тишина:

Играют Шопена.

Готовые пасть за свободу в чистейшей из битв.

Бойцы атакуют. Кровь льется. Сраженье кипит.

Но сил не хватает. Неправый опять победит:

Играют Шопена.

В пути журавли заблудились, курлычут, кричат.

Но, как ни кричи, нет пути ни вперед, ни назад.

И ранен повстанец. Он прячет измученный взгляд:

Играют Шопена.

От стаи журавль отстает. Слышен клекот орла.

Журавль разбивается — брызнула кровью скала.

Вернулась зима и могилы опять замела:

Играют Шопена.

Хоронят бойцов — тех, кто пал за свой гордый народ.

И ветер о скорби притихшим деревьям поет.

Над бездной времен — безучастных снежинок полет:

Играют Шопена.

Мужчина сидит. Зубы сжаты — ничем не разжать,

Прикрыты глаза. Бесполезно его утешать.

Но волосы гладит ему его старая мать:

Играют Шопена.

Трава прорастает. И вновь оживает любовь.

И женские руки на плечи любимого вновь

Ложатся. Но — нет! — не забыты ни горечь, ни кровь:

Играют Шопена.

Растаяли льды и снега моей горной страны.

И речка звенит, и деревья опять зелены.

Рассвет. Перевалы уже отовсюду видны:

Играют Шопена…

Перевел Н. Коржавин

Не схожи скалы меж собой обличнем,

И на границах горной высоты

Нетрудно разглядеть за их отличием

Характера различные черты.

Одна скала над вековою кручею

Кругла, как щит прадедовских времен.

Другая вровень с грозовою тучею.

Остра, как меч, что вырван из ножон.

А третья встала с головою гордою,

Дуб нацепив на каменную грудь.

Вдовой печальной замерла четвертая

И не подвластна времени ничуть.

Чело одних испещрено морщинами,

Как будто бы у мудрости самой,

Лбы у других, как шапками овчинными,

Закрыты снегом летом и зимой.

О скалы, скалы!

                    В их великом множестве

И в грубых очертаньях простоты

Мне видятся возвышенной несхожести

Всегда нерукотворные черты.

Давным-давно беру в горах уроки я

У строгих скал.

                       Они на свой манер,

От суеты и зависти далекие,

Мне постоянства подают пример!

Перевел Я. Козловский

Тревога сердца озадачит,

Во мне отзовется стихом,

А маленький, мальчик все скачет

На палочке тонкой верхом.

Беспечному всаднику сладко

По улицам мчаться с утра.

Ах, первая в мире лошадка,

Кобылка лесного тавра!

И мальчик не пеший, а конный

Несется навстречу векам,

И веточкой, веткой зеленой

Он хлещет тебя по бокам.

Немало ты верст проскакала

По лужам, асфальту, траве,

И сладостных мыслей немало

Родилось в его голове.

Резвей ты любых иноходцев

И внемлешь не только трубе,

И лошади всех полководцев

Завидовать могут тебе.

Перевел Я. Козловский

Был снег пушистым, словно кролик,

В Москве холодный был февраль,

Вдруг ты запела: «Лорик, лорик…»[2] —

И в этот миг исчезла даль.

И я услышал плеск Севана,

И Арарат передо мной

Возник за дымкою тумана

В снегу под желтою луной.

И запах трав был стар и горек,

И опьянял он, как вино.

Ты нежно пела: «Лорик, лорик…» —

И стыло в елочках окно.

Я видел тучи край лиловый,

Дороги мокрую спираль.

Я видел праздник вечно новый

И вечно старую печаль.

Засыпан снегом горский дворик,

А звезды трепетнее свеч.

И словно слышу: «Лорик, лорик».

И годы сбрасываю с плеч.

Перевел Я. Козловский

Рядом садимся мы возле огня,

И шепчет он:

                   — Помни о том:

Нелюди те, что убили меня,

Стреляли в тебя потом.

Задумчиво смотрит на гребни гор,

На пламя бросает взгляд…

Давние выстрелы до сих пор

В сердце моем звучат.

Праведной крови твоей вовек,

Гарсиа Лорка — мой брат,

Не смоют фашисты водою всех рек,

Гарсиа Лорка — мой брат!

Слышу твой голос, он нежен и чист,

И горечью дышит строка.

Летит надо мной апельсиновый лист.

Клубятся Испании облака.

Перевел Я. Козловский

Судимый мыслями повинными,

Не поднимая грешных глаз,

Я перед горными вершинами

Краснел и каялся не раз.

Веков седыми старожилами

Считаю я вершины гор,

И горько мне, когда вершинами

В мой адрес высказан укор.

Себя я праздником пожалую,

И снова в сердце пир горой,

Когда вершинам гор хоть малую

Доставлю радость я порой.

Вблизи вершин вольнее дышится,

Я это знаю не один.

И откровеннее нам пишется

Вблизи вершин, вблизи вершин.

И храбрость верх берет над робостью,

И сладко мне, когда строка

Литым мостком висит над пропастью

И вровень с нею облака.

И для меня, не одинокого.

Сумели вы с далеких пор

Мерилом стать всего высокого,

Вершины гор, вершины гор!

Вы, подарив мне ястребиную,

Заоблачную высоту,

Вдохнули в грудь неистребимую

О восхождении мечту.

Я вас люблю, мои суровые.

За похвалу и приговор,

Наставники седоголовые,

Вершины гор, вершины гор!

Перевел Я. Козловский

В нем горец и пахал и сеял,

Шел на врага, плясал и пел,

И вот бешмет висит в музее,

И пот на нем окаменел.

А я стою, гляжу с любовью

И вижу старые следы

Давным-давно пролитой крови,

Я слышу запах этой крови

И запах первой борозды.

Перевел Н. Гребнев

За все мои грехи и заблужденья,

Земля моя, не знал я до сих пор

Страшнее кары, чем твое презренье,

Страшнее, чем безмолвный твой укор.

Что может быть суровей и печальней,

Чем приговор земли, где жизнь прожил,

Где, словно совесть горцев, снег кристальный

И чисты камни дорогих могил.

Перевел Н. Гребнев

Пол гудит в просторной сакле.

Стук подошв, свирели звон,—

Все мелькает, словно сабли,

Вырванные из ножон.

Танец гор, хмельной и сладкий.

Как, в какой далекий год

Выдумал тебя не падкий

На веселье мой народ?

Может, он, забравшись в выси,

В блеске радостного дня

Этот ритм из сердца высек.

Словно искру из кремня.

Или высек в день ненастный,

Чтобы рук не опустить,

Чтобы мир свой, мир несчастный,

На мгновенье озарить.

…Зрители устали хлопать,

А танцующий джигит

Вновь взлетает, словно пропасть

Он вот-вот перелетит.

Но, на миг прервав круженье,

Замер он и сделал вдруг

Чуть заметное движенье,

Приглашающее в круг.

Слушаясь беспрекословно.

Вышла девушка — и в пляс.

Распростерла руки, словно

В облака взлетит сейчас.

Пол гудит в просторной сакле,

Стук подошв, свирели звон,—

Все мелькает, словно сабли,

Вырванные из ножон.

Перевел Н. Гребнев

Горец, кинжал не носил я бесценный,

Сабли старинной не брал я в бои.

Но не судите меня за измену.

Предки мои,

Предки мои!

Я не пою, а пишу на бумаге,

Мерю пальто городского сукна,

Но без терпенья, без вашей отваги

Грош мне цена,

Грош мне цена!

Я на своих опираюсь предтечей.

Так, зажимая рану свою,

Вы опирались друг другу на плечи

В смертном бою,

В смертном бою.

Я удивляюсь величью и силе

Песен, звучавших в минувшие дни.

Предок мой, прадед мой, нас породили

Горы одни,

Горы одни.

Вспыхнет весенняя молния где-то,

Сплю я, и кажется мне иногда:

Вместе мы скачем, и с наших бешметов

Льется вода,

Льется вода.

Видел я много не виданных вами

Стран и народов, неведомых вам,

Но, возвратись, припадал я губами

К отчим камням,

К отчим камням!

Горец, кинжал не носил я бесценный,

Сабли старинной не брал я в бои.

Но не судите меня за измену.

Предки мои.

Предки мои!

Перевел Н. Гребнев

Прометей, прикованный к скале,

Как сама скала, велик и вечен.

До сих пор кружит орел во мгле

И клюет кровавым клювом печень.

Сила Прометея до сих пор

Царствует — она сильнее смерти,

Снежные громады катит с гор.

Мечет молнии и вихри вертит.

Родина, в ущельях снеговых

На вершинах этих первозданных

Сколько за века прошло твоих

Горцев — Прометеев безымянных.

Всем дарил им ты, седой Кавказ,

Мужество сердец и зоркость глаза,

Говорил им:

                  — Будьте в трудный час

Прометеями, сыны Кавказа!

Перевел Н. Гребнев

Ты — мечта людская, что на крыльях

Высоко под небо вознеслась.

Горцы бога своего молили,

В сторону твою оборотясь.

Видели вдали тебя герои,

Погибая в праведном бою,

Прорубали горцы, сакли строя,

Дверь и окна в сторону твою.

Глядя вдаль, на вечный снег без края,

Зная, что никто им не владеет,

Бедный горец, бедность забывая,

Сам себе казался богатеем.

И порою нам в чужих селеньях

По ночам твои вершины снились,

И тогда — пусть только на мгновенье —

Наши беды легче становились.

И, ей-богу, если б я родился

Не в сегодняшнем, а в прошлом веке,

Я, паломник, шел бы и молился

Лишь тебе, не думая о Мекке.

Те, кто пролил кровь, чиня насилье,

У подножья твоего когда-то.

Да и те, чью кровь они пролили,—

Все ушли давно и без возврата.

Словно совесть моего народа,

Ты стоишь, Эльбрус, велик и вечен.

Как поэзия и как природа.

Ты стоял до нашего прихода,

Нашего ухода не заметишь.

Я уйду, но все ж останусь рядом,

Потому что будут жить другие

И смотреть моим влюбленным взглядом

На твои вершины снеговые.

Перевел Н. Гребнев

Я воду пил, текущую меж скал,

Что пахнет мокрой ягодой в ущелье,

И, стоя над водою, замечал:

Горели искры на боку форели.

Текущую меж скал я воду пил

И ощущал мороз ее истоков.

Я воду пил, и набирался сил,

И приобщался к мудрости высокой.

Перевел Н. Гребнев

Шли вы на турью охоту, бывало,

И не страшил вас в горах снегопад,

Вы у заваленного перевала

Не поворачивали назад.

Горцы, со всякой бедою вы знались:

Зверь подминал вас и снег засыпал.

Камни срывались, и реки вздувались,

Кровник точил свой неправый кинжал.

Кровь, бушевавшая в ста поколеньях,

Сыну балкарца, досталась и мне.

Мужество ваше и ваше терпенье

В пору беды просыпались во мне.

Вы, громоздившие грозные стены

В час ожиданья недобрых гостей,

Внукам своим передали нетленной

Твердость свою и своих крепостей.

В жилах моих ваша кровь не остынет

В добрый мой час и в недобрый мой час.

Дует в лицо мне и в спину поныне

Ветер ущелий, прославивших вас.

Перевел Н. Гребнев

Любой навет заранее приемлю,

Но про меня, когда мой час пробьет.

Сказать, что не любил родную землю,

Едва ль на ум кому-нибудь придет.

Кто скажет, что в разлуке мне не снились

Родимых гор снега и ледники,

Что я не видел, как потоки бились

И глыбы скал дробились у реки!

Что я на землю не глядел влюбленно,

Не озирал родимые края

Так, словно на ее пологих склонах

В малинниках горела кровь моя!

Перевел Н. Гребнев

Я знаю вкус меда и соли твоей.

Земля моя дорогая.

Снег твоих гор и травы степей

Я мял, к тебе припадая.

Я кланяюсь горным твоим снегам

И травам твоей равнины,

Твоим плугам, к чьим лемехам

Прилипли комочки глины.

Перевел Н. Гребнев

Надо мной плыла когда-то

Птичья стая,

Подо мной была когда-то

Тень густая.

На ветру я песни пела.

Мне, бывало,

Вьюга ветви снегом белым

Пеленала.

И с ветрами и с дождями

Я дружила,

И луна меня ночами

Серебрила.

Я, как добрая царица,

Не скупилась.

В тень мою какая птица

Не садилась?

Корни, ветви буря злая

Не сломила,

Крепкий ствол пила стальная

Не спилила.

Мало мне на белом свете

Жить осталось:

Что не может сделать ветер,

Может старость.

Пусть по веткам оголенным

Дождь стекает,

Птица к деревам зеленым

Улетает.

Мой конец топор прочертит,

Я исчезну,

Но своею буду смертью

Вам полезна.

Запою в печи гудящей.

Как бывало,

Будто мне, огнем горящей,

Горя мало.

Мы, деревья, как герои

Умираем,

Что деревья, что герои —

Мы сгораем.

Перевел Н. Гребнев

Ветер кажется белым-белым:

Он летел по снежным пределам.

Ветер кажется мне зеленым:

Он летел по лесистым склонам.

В нем — дыханье свежих платанов,

В нем — дыханье снежных становий,

В нем — дыханье древних туманов,

Запах меда и запах крови…

Перевел С. Липкин

Спилили дерево, оно свалилось,

Полно печали, горькой как зола,

И та речушка, что под ним струилась,

Впервые горе жизни поняла.

Шептались листья с ней при лунном свете

Иль падали, покрывшись желтизной,

И освежались, легкие как дети,

Прохладою и влагою речной.

Им песни по ночам вода певала,

Пока заря, пылая, не взойдет,

А утром просыпается, бывало,

И смотрит сквозь листву на небосвод.

И мир казался ей тогда зеленым —

Земля, и небо, и она сама…

Но ствол упал, упал с тяжелым стоном,

И речка сходит, бедная, с ума.

Ей кажется, что путь ее бесцелен.

Всю ночь о мертвых листьях слезы льет,

Проснется на рассвете — где же зелень?

Как странен мир, как бледен небосвод!

И чахнет речка, будто от недуга,

Винит себя и плачет до сих пор:

Зачем она не защитила друга.

Не отвратила от него топор?

Перевел С. Липкин

Будь я живописцем, там, на скалах.

Как бы я тропинки рисовал!

Это мысли путников усталых…

Вот они, уйдя за перевал,

Тянутся в тени чинар зеленых.

Это матери моей печаль,

Как печаль тех сумерек бессонных,

Что уходит по тропинкам вдаль.

То печаль балкарок, кабардинок,

Матерей… О, кто бы написал

Горскую задумчивость тропинок

На вершинах и в теснинах скал!

Перевел С. Липкин

Это книга — иль это народа родного

Сердце, полное смуты, пыланья, томленья?

Слышу мудрой горянки душевное слово,

Слышу рев пораженного пулей оленя.

Это книга — иль это народа родного

Сны, которые снятся в ночные туманы?

Вижу крови следы на скале, вижу снова:

Тур срывается в пропасть, страдая от раны.

Это книга — иль это народа родного

Боль, терпенье, и мудрость, и жизни начало?

Или это вода из ключа из живого,

Та, что горцев от ран боевых исцеляла?

Эта книга — как зов, что звенит издалече.

Весть о тех, кто прошел, головы не склоняя,

Мимо бездны, взвалив на широкие плечи

Камни бед, камни горя сурового края.

Эта книга осталась как их завещанье.

Эта книга — как память о времени злобном,

Эта книга — и встреча с былым и прощанье.

Эта книга — как надпись на камне надгробном.

Это к нам из-за гор голоса долетели

Тех, кому до мечты доскакать так хотелось.

Это ярость борца, это песнь колыбели.

Боль надежды, и ум, и безумная смелость!

Перевел С. Липкин

Не пни вековые на выжженных склонах

Я славлю чинару в побегах зеленых,

И землю, ее вскормившую,

И тучу, ее полившую.

Не древнему руслу в сожженной долине

Я кланяюсь речке, журчащей и ныне,

И снегу, ее породившему,

И морю, ее проглотившему.

Перевел Н. Гребнев

Дождь по ущельям бушевал,—

Казалось, вдоль теснины

Он промочил громады скал

До самой сердцевины.

Сорвавшись с черных облаков.

Висел он над горами,

Подобно тысяче орлов

С шуршащими крылами.

Гремел, шумел он, завывал

Ста тысячами глоток.

Хлестал Черекский перевал

Ста тысячами плеток.

Он гнал камней тяжелый вал

По горному отрогу.

Сбивал со склонов глыбы скал,

Перерезал дорогу.

В краю, лежащем между скал,

Бывало так от века:

Весенний дождь рождал обвал,

На горе человека,

В ущельях свадьбы запирал

И пастухов со стадом,

Дороги он перерезал

Коням и конокрадам.

И все ж бедняк благословлял

Беды своей свирепость:

Обвал порою превращал

Селенье горца в крепость.

Перевел Н. Гребнев

Две горы ли, две скалы ли

Бьются лбами в этот час.

Или вдруг с горы пустили

Вниз по крышам тарантас?

Первый гром грозы весенней

Прокатился за горой,

Как полки перед сраженьем,

Скалы выровняли строй.

Старикам в грозе весенней

Видится огонь и дым.

Грохотом былых сражений

Вешний гром приходит к ним,

Им мерещатся дороги

И тревоги прежних дней,

И дрожащие их ноги

Шпорят вороных коней.

Гром грохочет в отдаленье,

Видится мальчишкам бой.

Кажется им гром весенний

Близкой пушечной пальбой

Медленно рождая фразы,

Вдалеке грохочет гром.

Мне он кажется рассказом

О грядущем и былом.

Перевел Н. Гребнев

Мгла над желтой чинарой,

Над осенней листвой.

Горец, труженик старый.

Покачал головой.

Сел он, седоволосый,

Чуть сощурив зрачки,

Положил он на посох

Две дрожащих руки.

Руки горца, знавали

Вы счастливей деньки.

Серый камень тесали,

Закаляли клинки.

Вы могучими были,

И не так уж давно

Вы пшеницу косили,

Ворошили зерно.

Вы и поле пахали

С незапамятных дней

И проворно седлали

Самых лучших коней.

Кровь водою смывали,

Разрывали бинты.

Голубиц обнимали

Неземной красоты.

Колыбели качали,

И ласкали детей,

И землей засыпали

Опочивших друзей.

Вы дома возводили,

Превращенные в прах,

Вы огонь разводили

В ледяных очагах.

Разгребали во вьюгу

С гор скатившийся снег,

Подвигали вы другу

Свой последний чурек.

Никогда не ленились,

Не жалели щедрот,

А теперь опустились.

Кто вас в том упрекнет?

Перевел Н. Гребнев

По равнинам и по скатам

Вьетесь вы издалека,

От гранита сероваты.

Желтоваты от песка.

Засыпает вас метелью

Вот уже который век.

Вы изогнуты в ущельях.

Переломаны у рек.

Где-то солнце камень старый

Накалило в летний день,

Где-то добрые чинары

Путнику бросают тень.

Утром здесь туман ложится,

Пыль клубится в час дневной,

Ночью гравий серебрится

Под серебряной луной.

Поздней осенью дороги

Листьями покрыты сплошь,

В мягких листьях тонут ноги.

Ты по золоту идешь.

На горе ли, под горою,—

Павшие сто лет назад.

Здесь под плитами герои

Безымянные лежат.

Здесь порой поют и плачут,

По дороге с двух сторон

Кто с веселой свадьбы скачет,

Кто плетется с похорон.

…Помню, по дороге старой

Из далекого села

Мать с корзинкой шла с базара,

На спине меня несла.

И от легкости корзинки

И от тяжести нужды

Матери моей слезинки

На песке прожгли следы.

По дорогам этим после

Брел я сам, пуглив и мал,

И копытцами мой ослик

По сырым камням стучал.

Пояса дорог старинных,

Где зимой, который век.

С веток падая, рябина

Красит кровью белый снег,

На своих потертых спинах

Вы укачивали нас

И на родину с чужбины

Приводили в светлый час.

Перевел Н. Гребнев

Где зелень пробивается сквозь камень

И на плечи ложатся облака,

Мне дорог розы красноватый пламень

И лунный блеск холодного клинка.

Родную землю просьбой беспокою,

Я говорю ей тихо: — Не забудь,

Когда умру, ты мне своей рукою

Клинок и розу положи на грудь.

Перевел Я. Козловский

С гор возвратившийся сквозь проседь

Зимы, когда летят снега,

Любил отец мой бурку сбросить,

Потом присесть у очага.

И, цветом схожий с пастью волчьей,

Огонь то злился, то смирнел.

И на него отец мой молча,

О чем-то думая, смотрел.

О том ли думал он с тревогой,

Что снег метет, — спаси аллах,

Не разминулись бы с дорогой

Охотившиеся в горах.

Иль думал, как и все крестьяне,

Он, возвратясь под отчий кров:

Здоровы ль овцы на кутане?

Кормов ли хватит для коров?

Металось пламя и сникало,

Зардев на черной головне.

Но черных дум не возникало

В отцовской доброй голове.

Мели снега жестокой доли,

И помню, что огонь зачах.

Но вот он вновь в балкарском доме

Венчает каменный очаг.

Горит очаг. Огнем объяты

Дрова чинаровые в нем.

Сижу, как мой отец когда-то.

Задумавшись, перед огнем.

Со мной отцовские тревоги

И горы в дымчатых снегах.

Я думаю о людях многих,

О подвигах и о стихах.

И кажется: ущельем горным

Летит гнедой гривастый конь.

Не предаваясь мыслям черным.

Смотрю я молча на огонь.

Перевел Я. Козловский

Тучи клубятся, по склонам кочуя.

Белые горы, вы дороги мне.

Белое утро, проснувшись, хочу я

Белые горы видеть в окне.

Чувству сердечному я покоряюсь,

В Мекку ходивших понять не могу.

Любящий родину, я поклоняюсь

Горным вершинам в белом снегу.

Перевел Я. Козловский

Ты, выкованный мастерами,

Добру служил и злу служил,

За что в аулах матерями

Благословен и проклят был.

Сражал врага земли родимой,

Но и героя наповал

Рукой злодейской иль ревнивой

Ты, выхваченный, убивал.

Кружился ворон над убитым,

На весь аул рыдала мать,—

Картинам этим незабытым

Причастен ты по рукоять.

И не тебя ль, когда был молод,

Носил отец мой на ремне.

Тобой в горах мой брат заколот,

Два чувства будишь ты во мне.

Двух этих чувств пойми причину

И за нее не обессудь,—

Тебя вонзала храбрость в грудь,

А трусость всаживала в спину.

Сталь боевая обнажалась,

Холодная, была пряма,

А в ней то солнце отражалось,

То кровью запекалась тьма.

То был ты славен, то ничтожен,

В зависимости от того,

Кто вырывал тебя из ножен

И убивал тобой кого.

Порой ты беден был, но страшен

Своей чеканной простотой,

Порой насечкой был украшен

И рукоятью золотой.

Но там, где рек кипят истоки,

Тебя ковавший уповал

На то, чтоб ты, судья жестокий,

Безвинного не убивал.

Но самому тебе учесть ли,

Сколь раз в минувшие века

Неволила, защитник чести,

Тебя бесчестная рука.

Я к равнодушным не причислен,

Иную славу я стяжал.

Ты дорог мне и ненавистен,

Кавказский кованый кинжал.

Перевел Я. Козловский

Дом построен, и вымыты окна,

А каштаны в осеннем огне,

И листвы первозданная охра

Отражается в каждом окне.

Стала липа медового цвета,

Но глаза на мгновенье закрой —

Оживет в ее шелесте лето

И пчелиный клубящийся рой.

То костер ли искрится пастуший

Или рдеет кизиловый куст?

Не спеши, приглядись и послушай:

Схожа осень со зрелостью чувств.

И задумчивость леса не в силе

Даже ветер прервать до поры.

Облака в холодеющей сини

Как снега Безенгийской горы.

Журавлей улетели станицы.

Но светла и спокойна душа.

Годы давние, словно страницы,

Перелистываю не спеша.

Вижу осень, и парк нелюдимый,

И серебряный свет с вышины,

И листок на коленях любимой,

Как желтеющий отблеск луны.

Перевел Я. Козловский

Вдохнувший снега вечного

И синевы озер.

Домой июльским вечером

Я возвратился с гор.

Еще клубилось облако

Косматое во мне,

И с ветром рука об руку

Я шел по крутизне.

Где горизонта линия

Лежит на гребнях гор,

И солнцем был и ливнем я.

Листвы вздымал шатер.

Будила вновь заря меня,

И в утренних лугах

Нес вместе с косарями я

Росу на сапогах.

И там, где тропы вклинены

В клубящийся туман,

Я пил из кружки глиняной

Целительный айран.

Во мне звучали выстрелы,

Цвели во мне, чисты.

На каменистых выступах

Рожденные цветы.

Во мне вершины гордые

Венчал весь звездный рой,

Когда вернулся в город я

Вечернею порой.

Перевел Я. Козловский

Кому не вспомнится в дороге

Тепло родного очага?

Уносит путь меня далекий,

Степные выстелив снега.

Степным захлестан я простором,

Степную ширь вбирает взгляд.

И мысленные перед взором

Нагорья отчие стоят.

И сердцем зрячим, не иначе,

Сквозь версты вижу пред собой

Поднявшийся, как хвост кошачий.

Дым над родимою трубой.

Лежат снежинки на пороге,

Калитки звякнуло кольцо.

Мне мама вспомнилась в дороге,

Ее глаза, ее лицо.

Все сон напоминает, правда.

Огонь в камине виден мне,

И перед ним взлетает плавно

Тень колыбели на стене.

В дуге степного окоема.

Сквозь ветры и летящий снег,

Я чувствую дыханье дома,—

Уж так устроен человек.

Одолеваем расстоянья

И словно предаемся снам.

И резче тем воспоминанья.

Чем тяжелей в дороге нам.

Перевел Я. Козловский

Ты огромна, бела. Но себя принижать

Я не стану, — мечта у меня есть большая.

Я учусь у тебя свои дни провожать

Так спокойно, как ты свои дни провожаешь.

Ты могуча, бела. Ты блестишь в вышине,

Всем вокруг на далеком видна расстоянье.

Я учусь у тебя: как хотелось бы мне

Так же радовать всех высотой и сияньем.

Нет, не падаю ниц пред твоей высотой.

Только крылья растут, и взлететь подмывает.

Я стою, и века, что прошли над тобой,

Над моей головой не спеша проплывают.

У поэтов и гор долг один — высота!

В этом вся их задача и суть: непрерывно

Звать людей только вверх, чтоб не гасла мечта

На земле, где бывают и грозы и ливни.

Я смотрю, как врезаешься ты в облака.

Нет, твоя высота не гнетущее бремя!

Чтоб не стала бескрылой и тусклой строка,

Я учусь у тебя ежедневно, все время.

Так издревле стоишь ты — свободна, горда,

Ледники не сумели согнуть твои плечи. —

Высота! Пусть живет на земле высота! —

Звезды шепчутся так над тобой каждый вечер.

Ты огромна, гора! У тебя на виду

Становлюсь я и выше и чище, я знаю.

Людям радость нести, красоту, высоту

Я учусь у тебя: ты — гора, ты большая!

Перевел Н. Коржавин

Вот песенка простая

О снеге на вершине,

О камне у дороги.

Вот песенка простая.

Вот песенка простая

О речке, что в теснине,

О дереве зеленом.

Вот песенка простая.

Вот песенка простая:

В лесу набрав малины.

Подходит к дому мальчик,—

Вот песенка простая.

Чиста, как снег вершины,

Проста, как серый камень,

Звонка, как эта речка.

Та песенка простая.

Как мальчика улыбка

Ты, песенка простая.

Ты веточкой мне снишься

Кизиловой, зеленой.

Перевел Н. Коржавин

Зима в Терсколе. Тут, беседуя с горами,

Живу. А по ночам мне снова снишься ты.

Я слышу, как ветра всю ночь гудят упрямо,

Но сосны утром вновь прямы, белы, чисты.

Зима в Терсколе. Я веду со снегопадом

Беседу. Сквозь него ты вновь идешь ко мне.

Твой воротник в снегу, и все тебе тут радо.

Все — сосны, горы, снег, идущий в тишине.

Все это снится мне. Ты знаешь ли об этом?

Все это снится мне сияньем давних лет.

Здесь все бело, весь мир захвачен белым цветом,

Здесь только дым из труб окрашен в черный цвет.

Зима в Терсколе. Я живу, благословляя

Все, что дает нам жизнь, — любовь, надежду, смех.

Пишу стихи о том и счастье обретаю.

Садится не спеша на ветки сосен снег!

Зима в Терсколе. Я пишу. Ложатся строки

Спокойно и легко в открытую тетрадь.

В них — эти сосны, снег, в них — блеск вершин высоких,

В них — ты. Мне хорошо тебя здесь вспоминать.

Зима в Терсколе. Я, беседуя с горами,

Живу. Вокруг меня — лишь белые хребты.

Рождается мой стих. И, чуть родившись, прямо

Через реку Баксан спешит домой, где ты…

Перевел Н. Коржавин

Снег идет в этот вечер в Баксанском ущелье.

Дети спать в это время ложатся повсюду.

Хватит, нынче побегали и пошумели,—

Время спать. Пусть дома их счастливыми будут!

Только древний Эльбрус среди ночи белеет.

Он могуч. И все дети ему как родные,—

Он кивает им всем, сон их чуткий лелеет:

— Спите. Ночи счастливой вам, дети земные!..

Перевел Н. Коржавин

Фирюза! Радость в имени легком твоем,

Будто машет журавль своим гордым крылом.

Фирюзэа! Так красавица зваться должна

Иль платан, когда зелень платана нежна.

До сих пор я в гостях у тебя не бывал.

Как талантлив был тот, кто тебя так назвал!

Зеленеют платаны, бормочет вода.

Всюду яблоки — их желтизна, краснота.

Над тобою хребет. Доконал его зной:

Стал он схож с буйволиной облезлой спиной.

Фирюза! Когда вновь я вернусь на Кавказ,

Ты мне в наших горах будешь сниться не раз.

Ты мне сказочным сном будешь сниться вдали.

В этот сон верил радостно Махтумкули.

Ты в душе навсегда, не на день, не на год.

А когда я почувствую смерти приход

И все лучшие дни вновь пройдут предо мной,

Ты опять прошумишь мне зеленой листвой,

И шепнут твое имя платаны твои,

И зальются в садах, как теперь, соловья.

Фирюза! Радость в имени легком твоем,

Словно машет журавль своим гордым крылом.

Перевел Н. Коржавин

Висит над аулом луна. Свет лежит на скале.

Снега на хребтах, лес зеленый, поляны, стремнины.

И темные реки текут по скалистой земле

К хлебам, что созрели на нивах Чегемской долины.

Луна над аулом. Ночь свадьбы. Уже привезли

Невесту. С подругами рядом сидит она скромно.

Танцуем, поем, веселимся, как будто мы шли

По жизни легко и наш день не бывал еще темным.

А юноши в круг выбегают и пляшут, легки,

Как будто вовек никакой не узнают печали.

Потом поднимаются медленно с мест старики.

Танцуют, — да так, словно горя они и не знали.

Ночь свадьбы идет. Тост за тостом, как света поток

Вершин белизна в них и рек неуемная сила,

Блистанье зарниц. Пробки с треском летят в потолок,

И в стены, и в двери летят, чтоб веселье бурлило.

В открытые окна деревья глядят, как из мглы,

И видят невесты и девушек тонкие лица.

Ночь свадьбы идет. Над аулом вершины белы,

На них эта полночь июльская грудью ложится.

А девушки пляшут так плавно, как будто несут,

Боясь, что расплещутся, ведра воды родниковой.

Пусть строчки мои эту плавность их не растрясут,

Пускай сохранит ее прелесть звенящее слово.

Ночь свадьбы идет. В тостах — яркие звезд огоньки

И шелест чинар, что растут за аулом, на воле,

В тех тостах сияют под ясной луной ледники

И дождь шелестит, поливая подсолнуха поле.

Ночь свадьбы идет. Слышен крик: — Бубен, бубен! Сильней!

Эй, парень, что ноги жалеешь? Гремит плясовая! —

Как будто не знали мы боли и горестных дней,

Так пляшем, поем. Лунным светом дворы заливает.

Мы свадьбу справляем, пируем, беду победив,

Луна нам завидует, хоть и глядит величаво.

У горного лета сейчас как бы счастья прилив:

Леса зеленеют, и пахнут высокие травы.

Рассвет наступает. Луны за окном уже нет.

Белеют хребты, где-то солнце встает за горою.

Поднявшись, сказал тамада, освещенный зарею:

— Восславим же радость и выпьем за новый рассвет!

Перевел Н. Коржавин

В горах снегопад. Побелели холмы, и дорога,

И скалы высокие, словно твоя красота.

Снег падает медленно, тихо, задумчиво, строго,

Как мысли мои о тебе в этот час и всегда.

Как будто плывут над ущельями белые птицы,

Идет этот снег не спеша, без труда, без помех.

Желаю сегодня охотнику не оступиться:

Охотничьи тропы невидными делает снег.

Нет ветра, мороза. Ушли облаками туманы.

Скал плечи гранитные, белая ель на скале.

Снег падает плавно, бесшумно, с утра, непрестанно,

Как мысли мои о друзьях, о судьбе, о земле.

Снег падает так, как свой сказ развивает сказитель,—

Уверенно, вдумчиво, медленно, без суеты.

И кажется: все испытанья, надежды, событья,

Вдруг став журавлями, сейчас облетают хребты.

Снег идет над дорогой, стоит, как завеса сплошная,

Гранитные груди у скал, все хребты в белой мгле.

Снег падает плавно, идет, никому не мешая.

Как мысли мои о тебе, о любви, о земле.

Снег медленно падает, тихое белое чудо,

Чинары высокие молча на склонах стоят.

И кажется: снова я где-то далеко отсюда

И мне только снится спокойный родной снегопад…

Перевел Н. Коржавин

Шаль, что носили матери в горах,

Святыней ты была для нас в веках.

Как матери святое молоко,

Вознесена ты нами высоко.

Не раз, не два направленному в грудь

Кинжалу перерезала ты путь.

Упав пред тем, кто был готов убить.

И он не смел тебя переступить.

Не страх и не предчувствие беды,—

Его могла сдержать лишь только ты

В своем порыве ясном и святом.

К добру и чести стала ты мостом.

Сильней кинжала, — пусть он страшен, — шаль.

Сильней больших гранитных башен шаль,

Немало жизней так спасла ты, шаль,

Носителем добра была ты, шаль.

Да, тот, кто всей душою жаждал мстить,

Не мог, не смел тебя переступить.

Всегда легко рискуя головой,

Он становился робким пред тобой.

У очага ребенком я дремал

И к мягкой шали щеку прижимал,

И было хорошо в тепле дремать,

И молча на меня смотрела мать.

Шаль черная горянок-матерей,

О, ветра вой, о, память детских дней!

О, снег, летящий с неба в дымоход! —

Казалось, саклю снегом занесет.

Ребенка в колыбели бахромой

Пушистою касавшаяся шаль

И горцу, что покинул дом родной.

Теплом его казавшаяся шаль!

Когда ж от пули гибли храбрецы,

Их покрывали шали той концы,

Шаль горских матерей, ты и сейчас

Воспоминаний много будишь в нас.

Я вижу вновь очаг и дом родной,

И прижимаюсь вновь к тебе щекой,

И вновь дремлю, устав от детских дел,

Как будто не старел я, не седел.

Как худенькие руки матерей,

Как их морщины — след нелегких дней,

Так эта шаль — вещей священней нет

Способна излучать тепло и свет.

Хранила честь земли родимой, шаль.

Была, как жизнь, непобедимой, шаль,

Героев павших покрывала, шаль.

Тепло поэтам ты давала, шаль!..

Перевел Н. Коржавин

О смерти языка спокойно, без участья,

Ты речь свою повел, ученую весьма.

Что для тебя язык? Глагол, деепричастья…

А для меня он — жизнь. Ты понял? Жизнь сама

Когда я слушаю слова родимой речи,

Я вижу тех, кто пал, но кто свободу спас.

Я вижу храбрецов, чье слово в жаркой сече

Горело, словно кровь, как день в закатный час.

«Будь с нами, мужество!» — слова из уст летели

Из окровавленных, как птицы, напролом,

И гнали пришлецов разбойных из ущелий,

И смелых славили на языке своем.

Поныне те слова стоят, как наши скалы,

Поныне те слова сверкают, как мечи.

В них раны сабельной огонь кроваво-алый,

В них вечной доблести горячие ключи.

Мужчины, чьи уста полны были и кровью

Сраженья правого и кровью слов родных!

О, жены, что детей баюкали с любовью.

Оплакав их отцов на языке живых!..

О смерти языка ты говоришь бесстрастно,

Но мне-то слышится, как девушка на нем

Твердит слова любви, — они звучат прекрасно.

Как листья, как родник в цветении лесном.

Прислушайся, — тебе откроются долины,

И блеск травы, и шум дождя в словах простых,

В них ветки шелестят, и клекот в них орлиный,

И ум пословицы, и звонкий древний стих.

Не этот ли язык звенел над колыбелью?

Не он ли хлеб растил с упорством и трудом?

Не он ли горевал? Не он ли звал к веселью

И «Мир вам» говорил, вступая в каждый дом?

Он молоком блеснет, теплом тебя согреет,

Когда произнесешь на нем ты слово «мать»,

А скажешь «яблоко» — все расцветет, созреет,

А скажешь «небосвод» — весь мир начнет сиять.

Язык не слабый снег, он не растает вскоре,

Язык — могучая гранитная скала.

С народом он делил и радости и горе,

И в споре с ним позор познали силы зла.

Язык народа жил, как всадник и как воин,

Родной земле служил, как пахарь и мудрец.

Он так же, как народ, бессмертия достоин,

А если он умрет, умрет он как храбрец.

Перевел С. Липкин

Много раз я писал о тебе… Издавна

Были камнем богаты аулы нагорий,

И народ мой оставил свои письмена

В камне: мудрость свою, и надежду, и горе.

Мысль народов других в древних книгах жила,

В фолиантах хранились былого анналы.

А у горцев бесправных — скала да скала.

Мысль вверялась камням. Камни, камни и скалы —

Наши книги, история нашей земли!

Потому-то и камень везде в преизбытке.

Что столетия в нем свой язык обрели.

Это скорби и стойкости твердые свитки!

Вот надгробья, вот мельничные жернова,

Башни… Память о войнах, набегах, обвалах.

Выразительны камни, как будто слова.

Заливала их кровь, лунный свет заливал их.

Это плач матерей и томленья подруг,

Боль поэта и мысль мудреца-чародея,

И умельца движения чуткие рук,

Дух борца… Я читаю их, сам каменея!

Сколько каменных я раскрываю страниц!

Это всадников-кровников единоборство,

Это крик полонянок и ропот темниц,

Это наших крестьян трудолюбье, упорство.

Это каменное их терпенье. Борьба

Их за жизнь. Их глазами глядят эти камни

На меня так внимательно! Предков судьба

В них живет и становится сразу близка мне.

В доме каменном, у очага, сколько раз,

Камень, ты согревал мои ноги босые.

Нам при жизни служил. А придет смертный час —

У могил имена сохранишь ты людские.

Я уйду, ты же будешь веками храним.

Нет без камня и дерева горской дороги.

Так недавно ты грел мои детские ноги

У огня… Скоро станешь надгробьем моим…

Перевел С. Липкин

Так чисто небо — всех небес небесней,—

Что хлынуть хочется слезам из глаз!

Оно мне кажется прекрасной песней,

Пропетою для мира в первый раз!

Я чувствую, на небо глядя, робость,

Молчу, как будто все мои слова,

Сорвавшись с турьих троп, низверглись в пропасть,

Как будто с речью я не знал родства.

Иду я по Хуламскому ущелью.

Иду, как будто должен по камням

Поспеть одновременно к новоселью,

К веселой свадьбе и к похоронам.

Иду средь белых скал и средь развалин

Домов, старинных башен крепостных.

Вид очагов погасших так печален,

А ведь они пылали для живых.

Жестокость, что вела борьбу со светом,

Водою мертвой залила огонь…

Мой стих, когда не скажешь ты об этом.

Погибни, в бездну упади, как конь!

Гляди, не бойся. Эти камни стали

От горя черными на всем пути.

Молчат, как будто от беды устали

И слово трудно им произнести.

А ты не камень. Плачь же! На колени

Стань пред камнями! Зарыдай в золе!

Пусть никогда разрушенных селений

Ничьи глаза не видят на земле!

Разрушенные сакли — как могилы.

Судьба, как жестока ты к нам была,

Как била по зубам! О, день постылый,

Полуразвалин горькая зола!

Пойди узнай, под чьими небесами

Глаза навек закрыли мастера,

Что дерево и камень здесь тесали

Для каждого жилища и двора.

— Белеют нового аула зданья.

Что ж у развалин плачешь ты, поэт?

— Не возвратиться мертвым из изгнанья,

Не исцелиться ранам прежних лет!

Упал я на колени пред камнями

И горько плачу о недавнем зле.

Нет, не бывать жестокости над нами!

Пусть ей жилья не будет на земле!

Перевел С. Липкин

Я на горы смотрю, я глазами искал их,—

Не увидел вершин, уходящих во тьму.

Я смотрю на старинные башни на скалах,

Это башни иль нарты — никак не пойму.

Не страшась крутизны, в бездну падают реки.

Стук подков — так мне кажется — вторит ключу.

Это скачут в лесистой теснине абреки

Или сам я, гонимый врагами, скачу?

Это черные бурки врагов промелькнули

И тотчас растворились в полночной дали?

Я припомнил преданье, что слышал в ауле,

Вспомнил раны, что долго зажить не могли.

Оглашается звоном кинжалов теснина.

Кто кого убивает во мраке? В чей дом

В черной бурке внесут бездыханного сына?

Как черна эта ночь на обрыве крутом!

Как отцу моему здесь, в ущелье, кричала,

Так спросонок, сова, ты кричишь мне опять…

Не боюсь я врага! Не боюсь я кинжала!

Мне нужна моя жизнь: дома ждет меня мать!

В пене скачет река, побледнев от испуга.

Будто враг за ней гонится в душной пыли…

Помнишь: кровники здесь настигали друг друга.

Помнишь: раны здесь долго зажить не могли…

Скалы, разве мои вы не видите раны?

Льется кровь моя — остановить не могу!

Я на землю упал. Чей там окрик гортанный?

Где кинжал? Неужели я сдамся врагу?

Нет, почудилось ночью сверкание стали,—

Фары встречной машины стремятся ко мне.

Это в древнем преданье слова отблистали,

Как низринулся в пропасть абрек на коне.

Но постой! За скалой чей-то крик, чьи-то стоны.

Ты прислушайся, — кто-то кричит и зовет.

То не всадник ли стонет, кинжалом пронзенный?

Как же можешь ты медлить? На помощь! Вперед!

Нет, дошел этот крик до меня, до теснины,

Из-за гор древних лет, окровавленных лет.

Впереди зажигаются фары машины,

И со мною друзья, электрический свет.

Как на скалах черны эти древние башни!

То не кровной ли мести кинжал за скалой?

…Впереди — мой аул и приют мой домашний,

Рядом свет, и друзья мои рядом со мной.

Перевел С. Липкин

Как кувшин наполняет вода родника,

Неба синь пусть наполнит здесь сердце мое.

Пусть оденет меня ваша тень, облака.

Пусть мне ветер высот свою песню поет.

Глядя вниз, на долину, с родных моих скал,

Радость жизни земной, песнь слагаю тебе!

На высокий Хуламский взойдя перевал.

Поднимаясь по турьей старинной тропе,

Песнь слагаю про свет и про радость высот,

И про солнце небес, и про травы земли.

Славлю мудрость сердец, дерзкой мысли полет,

Славлю гордость вершин, что сияют вдали.

Перевал Безенгийский пройдя, я внизу

Видел пляски форели, что в речке жила.

А от белой вершины Башиль-Аузу

Несся ливень, как вестник, в аул Думала.

И к высотам Хуламским я голос вознес,

Отдал счастью и радости светлую дань.

Здравствуй, тучка! Опять взобралась на утес?

Здравствуй, чуткий фазан, легконогая лань!

Человек, что прошел через горы беды,

Он как раненый камень, горевший в огне.

Я простор озираю с родной высоты,

И счастливая песнь возникает во мне.

Перевалы печали и боли пройдя,

Через горя снега, через посвист и вой,

Я с Хуламских высот славлю пляску дождя,

Славу счастью пою, славу жизни земной!..

Перевел Н. Коржавин

Когда начинал я слагать эти строки,

Из первой же в небо рванулся орел.

Шум крыл я услышал и дерзкий клекот,

Из первой же строчки взметнулся орел.

…Зима. А отец мои спешит к перевалу,

Усы побелели, башлык его бел.

Но снова и снова, мужрой[3] разрывая

Сугробы, шагает, упорен и смел.

Пусть вьюгою полночь бушует сегодня.

Пусть ветер ночной заметает пути.

Спешит он по делу: там сванский охотник

Застрял, — он не может его не спасти!

И сван-скалолаз — перевалом он тоже

Спешит. Там Чегем, среди снега и мглы.

Сейчас не проведать он друга не может:

Сорвался вчера его друг со скалы.

И, как у Пшавелы в ущелье во время

Охоты, в снегу вся его борода.

И друг будет рад его видеть в Чегеме,

Как сам я друзьям рад бываю всегда.

Вы — те, кто проходит зимой перевалом

В ту сторону, в эту ли снежной тропой:

С друзьями увидеться, чем-то — хоть малым

Помочь им, в день горя им выразить боль.

Вы — те, кто идет по завьюженным склонам,

Пусть дышится трудно, пусть ветер гудит,

Кто чести и совести верен законам.

Кто смел и, как хлеб, в жизни мужество чтит,

Ведите меня за собой, как бывало,—

И жизни и слову нужна чистота!

Хочу я быть с вами на всех перевалах,

И ваша открытость близка мне всегда.

Вся жизнь — в перевалах. Снега нависают,

Пред каждым сияет его перевал,

И люди восходят, друг друга спасая,

Взбираясь на гребни бесчисленных скал.

В ущелье Гара-Аузу я слагаю

Вам эти стихи. Ледники предо мной.

Как греет меня беззаветность большая

Всех тех, кто идет по тропе ледяной!..

…Когда я стихи эти начал, я помню —

Из первой же строчки взметнулся орел,

Возник надо мною шум крыльев огромных

То в небо из строчек взметнулся орел.

Перевел Н. Коржавин

Стать бы мне, земля, высокой кручею.

Чтоб, щиту надежному под стать,

Огненную молнию гремучую

До твоей груди не допускать.

Стать бы мне, земля, грядою горною.

Встретить бурю, не подавшись вспять,

Чтоб вовек ни днем, ни ночью черною

Ей твоих деревьев не ломать!

Перевел Я. Козловский

Когда пахали,

                     бурки сбросив.

Они в погожий день весны,

То были добротой колосьев

Их помыслы осенены.

Когда в час свадебного лада

Они плясали у стола,

В них добрый пламень винограда

Вздымал незримые крыла.

Но если боя дымный полог

Вновь над ущельем повисал,

Темнели очи их, как порох,

Долг чести искру высекал.

И земляки мои умели

(Народ в горах неприхотлив)

Спать на земле, как на постели,

Под ухо камень положив.

В дороге, под открытым небом

Могли насытиться всегда

Они сухим ячменным хлебом.

Глотком воды из-подо льда.

Настоем трав лечили раны.

Умели горе превозмочь

И от успеха в барабаны

Не колотили день и ночь.

Перевел Я. Козловский

Чтоб умереть, готов ты издалёка

Лететь туда, где видишь огонек,

И потому тебя певцы Востока

Считали неразумным, мотылек!

Тебя считали неразумным люди,

А я тобой любуюсь с давних лет:

Я знаю — ты летишь к тому, что любишь,

А более, чем жизнь, ты любишь свет.

Я не оплачу жребий незавидный,

Сочувствовать тебе я не решусь,

К своей любви ты тянешься и гибнешь.

Чтоб стать таким, я у тебя учусь.

Перевел Н. Гребнев

Кем это был я?

                      Стольником царским

Или невольником в стане татарском,

Когда я увидел тебя?

Что это было?

                     Беда иль веселье,

Кубки блестели иль цепи звенели.

Когда я увидел тебя?

Вмиг позабыл я о боли неволи

И о веселом застолье тем боле,

Когда я увидел тебя.

Что моя жизнь, что застольные речи,

Косы — я помню — стекали на плечи,

Когда я увидел тебя!

И полюбил в этот век, в этот день я,

И позабыл все, что помнят с рожденья:

Волю и долг свой святой!

Много веков существует на свете,

И восхищаюсь я много столетий

Вечной твоей красотой!..

Перевел Н. Гребнев

Эту песню немудреную,

Чей мотив под стать словам,

Словно веточку зеленую,

Я протягиваю вам.

Мир меня не только радовал.

Видел я немало бед,

Но в глаза я вам заглядывал,

И казалось — горя нет.

Песню эту неумелую

Я дарю вам в светлый час.

Чем я буду, что я сделаю,

Если не увижу вас?

Мир вам дарит даль бездонную,

Утро — вешнюю зарю.

Я, как веточку зеленую,

Эту песенку дарю.

Перевел Н. Гребнев

Я тебе такую боль нанес,

Будто бы клинком удар нежданный.

Так обидел я тебя до слез,

Что и сам страдаю, как от раны.

Что же, я лишусь любви твоей

Оттого, что крикнул слово злое?

Мне-то, может, тяжелее вдвое:

Мне от собственной вины больней…

Перевел С. Липкин

Живем с тобою, каждый день и час

То радуя, то мучая друг друга.

Порою солнце юга нежит нас,

Порою дует северная вьюга.

Любовь не только лунный свет в окне,—

Любовь остра, как лезвие кинжала!

То нам легко в спокойной тишине,

То слышится нам грозный гул обвала.

Порой любовь — как вишни легкий цвет.

Порой блестит, как молния, пылая,

Но — сталь кинжала или лунный свет —

Она всегда любовь, всегда живая!

Перевел С. Липкин

И я причинял вам, о женщины, горя немало,

Хотя не хотел, чтобы старились вы от обид.

Вас, правых во всем, тосковать заставлял я, бывало,

Поэтому сердце мое так болит и скорбит.

Нет, я не из тех, кто становится в бравые позы:

Смотрите, мол, — я молодец, победитель, герой!

Сквозь ливни годов мне виднеются женские слезы,

И хлеб мой насущный мне кажется горьким порой.

Простите меня! — это, женщины, вам говорю я,

Почти не надеясь, что давнюю боль мне простят.

Простите меня! — говорю вам и долго смотрю я

С горы моих лет, где тяжелый идет снегопад…

Перевел С. Липкин

Солдат от боли умер до заката,

Ладонью даже сердце не прикрыл,

А я — преемник этого солдата,

Который вас так преданно любил.

Как тот солдат, погибший в чистом поле,

Я вас люблю до слез. И потому

Я ваше сердце заслоню от боли.

Пусть будет больно сердцу моему.

Перевел Я. Козловский

Ты тихо поешь колыбельную песню опять

Ты стала красивой, как прежде. Глаза потеплели,

Луна колыбель освещает. Ты глаз оторвать

Не можешь от этой залитой луной колыбели.

Ты тихо поешь колыбельную песню опять,

Я счастлив: я вновь понимаю, как вечно все это.

Я знаю: ребенку — расти, этой песне — звучать,

Я знаю, что вечно сияние лунного света.

Лицо материнское будет красивым всегда,

Любовь материнская будет полна бескорыстья,

Как будет прохладной далеких вершин высота,

Так будут весною зелеными травы и листья.

Ты тихо поешь колыбельную песню опять

Ты стала красивой, как прежде. Глаза потеплели,

Луна колыбель освещает. Ты глаз оторвать

Не можешь от этой залитой луной колыбели.

Перевел Н. Коржавин

Когда я смотрю на тебя, меня тянет

Писать о платанах, о лесе весною.

А рассыплешь ты волосы — сразу платаны

Всем лесом зеленым шумят предо мною.

Смотрю на тебя, и рождаются строчки

О море, — вы с морем свежестью схожи.

О, цвета моря просторные ночи!

О, дни, что на синее небо похожи!..

Перевел Н. Коржавин

Поэты забытые! Снегом покрыты

Могилы, куда вас свела неудача.

Как ваши могилы, и книги забыты —

Все те, что писали вы, гневаясь, плача.

Вы радостно с вешним цветеньем встречались,

Любили вы прелесть зимы и до боли

Неправдою, гнетом, нуждой возмущались.

Лохмотьями нищих, цепями неволи.

Ни разу людей не лишали вы хлеба,

Вовек не свершали убийств и насилий,

Вам нравилось лунное, звездное небо,—

А большего вы для себя не просили!

Как вы, жили плотники, жили крестьяне

И так же, как вы, позабыты, поверьте.

Давно имена их исчезли в тумане,—

Но разве мечтали они о бессмертье?

И те, что разграбили долы и горы,

Что бедных лишали жилья и защиты,

Владыки, убийцы, насильники, воры,—

Давно позабыты, давно позабыты!

Но кто они? Чертополох и крапива!

Вы — зелень садов и цветенье дубравы.

Трава, как при вас, и поныне красива,

И так же ушли вы, как добрые травы.

Теперь вы забыты. Но, звонкие строки

Читая, как плакали девушки прежде

Над книгой поэта! Вот жребий высокий,

И снился ли он богатею-невежде?

Теперь вы забыты. И не знамениты

Герои Земли, не искавшие славы.

Но песня и мужество не позабыты,

Бессмертны, как море, навечны, как травы.

Перевел С. Липкин

Желтеет за окном. Скользят лучи косые.

Хочу тебе сказать я тихие стихи.

Мать воду родника нам в ведрах приносила.

Мои стихи теперь, как та вода, тихи.

Пусть так теперь звучат стихов моих признанья,

Как эта тишина, — она сейчас во всем.

Так старенькая мать сидела на диване.

Так сумерки теперь вошли в наш мирный дом.

Мои стихи к тебе тихи, как снег на склоне.

Как снег. Но только в них не холод, не мороз,

Они теплы, как ты — твой взгляд, твои ладони.

Тихи, как тот цветок, что в нашем доме рос.

Такие говорить стихи тебе я стану,

В них — ты, твои шаги, твой взгляд и голос твой.

Пусть льются в тишине, как струйки из-под крана,

Как ласточка в дому, кружатся над тобой.

Я помню в час беды твои родные руки.

Их ощутив тепло, я забывал про боль.

И исчезало все — невзгоды, горечь, муки,

Я обретал себя и снова был собой.

Но мало я тебя благодарил за это,

Сходил с прямой тропы, блуждал средь бела дня.

Простишь ли ты меня, безумного поэта,

За то, что столько зорь встречала без меня,

Что говорил тебе я полные мороза

Слова, что столько ран душе твоей нанес?

Не раз в твоих глазах потом я видел слезы,

А сколько я тебе незримых стоил слез!

Но мягкие слова, что лунным светом льются,

Я тоже говорил — я счастлив был с тобой.

И если уезжал, спешил скорей вернуться,

Меня твое лицо назад звало, домой.

И говорил себе, что твоего красивей

На свете я лица не видел никогда,

Что если рядом ты — я проще и счастливей,

Что крылья придает твоя мне красота.

И сам был на себя за суетность в обиде,

Смотрел в глаза твои и проклинал тот час,

Когда за суетой в них света звезд не видел.

О, свет моих ночей — сиянье этих глаз!

Я забывал про них, но ты прости мне это.

Дай лучше я опять в глаза твои взгляну!

Что может быть трудней и тягостней поэту,

Чем те часы, когда он сознает вину.

Ни разу тучи свет мне в жизни не закрыли:

Когда мне тяжело, в глаза твои смотрю.

О женщины! Вы впрямь мужского сердца крылья.

Так говорили встарь. Так вновь я повторю.

А ты была как лань. И как хребты сиянье

Дарят, так красоту ты подарила мне.

Благодарю тебя. Будь вечно легкой ланью.

Будь до последних дней верна своей весне.

О крылья красоты! Вы значите немало.

Есть в красоте твоей всей жизни мощь и свет.

Дни темные, как ночь, она мне освещала,

И, победив их мрак, я не страшился бед.

Тебя большой поэт назвал кавказской фреской,

Поэт, что так правдив и честен был всегда.

А я — я до сих пор влюблен в тебя по-детски,

С поэзией всегда шла рядом красота.

Как мудрость и талант она. В ней та же сила,

В ней подвига накал, его порыв святой.

Она во все века и грела и светила.

Наш дом зимой согрет твоею красотой.

Любимую сравнил поэт Востока с ланью

Уже давным-давно, за много лет до нас.

Но ты и впрямь как лань. Мне больно от сознанья,

Что он — не я сказал в стихах так в первый раз.

Пусть он в лохмотьях был — ему счастливо пелось,

Коль удалось ему такое вдруг открыть.

О, как бы мне теперь твои глаза хотелось

С глазами лани вдруг счастливо так сравнить!

Пусть он в лохмотьях был, пусть знал он много горя,

Но тот, кто так сказал, не зря на свете жил:

Он словно путь нашел к неведомому морю,

К невиданной земле дорогу проложил.

Я на тебя смотрю. И вновь сравненье это

Твержу. Его никак забыть я не могу.

Да, сила красоты извечна, как рассветы,

Пред женской красотой мы все как есть в долгу.

Пред женщиной — ее руками и глазами,

Пред красотой ее немого я немей.

Все делает она умелыми руками —

Стирает, варит, шьет, купает малышей.

О, нежность и тепло рук, мне создавших счастье,

Умелых, добрых рук — мне их дороже нет.

Они смуглы. А я их в тесте видел часто,

Цвет теста оттенял их смуглый нежный цвет.

Все радости земли, все горести и раны

Проходят сквозь тебя, все в сердце носишь ты.

Прости мне дни, когда блуждал я как в тумане

И низвергал тебя, как в пропасть, с высоты.

Распахнуто окно. Деревья пожелтели.

Твоя рука в моей. Сидим. Молчим вдвоем.

Мне кажется, года вот так же пролетели,

Как журавли летят сегодня за окном…

Ты девушкой была такой, что пахли губы

Как розы. Ты и впрямь легка была как лань.

Смешались времена. И — любо иль не любо —

Я думаю: поэт Востока отдал дань

Тебе века назад, что он с глазами лани

Твои глаза сравнил, в саду их увидав,

И засмотрелся на тебя, зашлось дыханье,

И удивился он, как я, счастливым став.

О, розы на губах! Как солнце пахли руки

В те дни, когда с тобой узнали счастье мы!

Нет, не могу теперь подумать я без муки

О том, что скроет их глубокий снег зимы…

О, розы на губах! И я пишу, желая

Еще раз пережить той девушки приход.

Пусть хоть в моем стихе та красота живая

На лишний год один подольше проживет.

На желтизну дерев глядим мы, вспоминая.

Что так на зелень их смотрели мы с тобой.

Вспять реки не текут. Да, верно. Это знают

Не только мудрецы. Тут жизни свет и боль.

И мы с тобой глядим на горы, как смотрели

Впервые мы на них в далекие те дни,

Как будто мы с тех пор совсем и не старели.

Как будто мы с тобой бессмертны, как они.

Все так же их хребты белеют постоянно,

Хоть и века прошли над ними чередой,

Садятся и на них тяжелые туманы.

Но это лишь привал в их жизни кочевой.

Вновь на тебя смотрю, как я смотрел впервые.

Как будто на тебя годов не пала тень,

Как будто сам твоей не видел седины я

И ты осталась той, какой была в тот день.

Желтеет за окном. И птицы над домами.

Подходит вновь зима, готовит свой набег.

Ты гладишь мне виски и теплыми руками

На голове моей вдруг ощущаешь снег.

Не первый я поэт, что говорит про это,

И не последний я. Земле цвести, поверь:

Все будет и без нас — зима, весна и лето.

И реки будут течь сквозь годы, как теперь…

Я знал немало дней прекрасных. Я с разбега

Врывался в мир, любил тепло, дожди, зарю.

Идет моя зима, и, чуя запах снега.

На голые холмы я с нежностью смотрю.

Сидим с тобой вдвоем, и мне не одиноко.

Жизнь! Благодарен ей я за судьбу свою,

За страсть, за счастье жить здесь, на земле высокой,

За жар моих стихов, за красоту твою!..

Перевел Н. Коржавин

Моей любовью ты была, большой, счастливой.

Теперь ты — только боль оборванной мечты.

Приходит смерть порой и к девушкам красивым.

Ты девушкой была, надгробьем стала ты.

О, тонкость рук твоих и их тепло живое,

На цвет морской воды похожие глаза!

А ветер над тобой качает ночью хвою,

И о тебе гудят сосновые леса.

Твои глаза всю жизнь любили снег и осень,

И сосны, и весну, и грусть дождей косых.

У мертвых неба нет, и снега нет, и сосен.

Холодной глины тьма закрыла все от них.

В поэзии любя нетленность, вечность, силу.

Цвела ты. И ушла. И стал мой день тяжел.

Спокойно звезд огни горят. Ты их любила,

И за ночь абрикос, как при тебе, расцвел.

Да, и красавиц смерть уносит. Как мириться

Нам с этим? Все равно ничем тут не помочь.

Красивое лицо твое мне часто снится

Всю ночь, пока рассвет не отодвинет ночь.

Ты улыбаешься во сне. И хоть я знаю.

Что это только сон, — назавтра встречи жду.

Но нам уже вовек не встретиться, родная,

Ведь ты лежишь в земле, а я по ней иду.

Иду я по земле, а ты лежишь под нею,

Я вижу облака — их легкость, свет и цвет —

И розы, что теперь не для тебя алеют.

Я за тебя всему шлю грустный свой привет.

Для мертвых нет любви и нет цветов, просторы

Морей им не нужны, весь мир от мертвых скрыт.

Им сосны не шумят, им безразличны горы

И жизнь. И в этом смерть как раз и состоит.

Перевел Н. Коржавин

Идет спокойный снег. Весь день брожу, вдыхая

Его прохладу, я. Простор и свежесть в ней.

И вновь весь день стихи я женщинам слагаю —

Весне души моей, зиме души моей.

Их руки и глаза нас всюду согревали

Средь радостей и бед, в дни скорби, в дни труда.

Мы ради них шли в бой и жизни отдавали,

Мы думали о них, их помнили всегда.

Кинжальных, пулевых ранений много было,

Не жаловались мы, сражались против зла.

Когда ж в кровавый день мы вдруг теряли силы,

Как знамя, нас любовь спасала и вела.

Вот Пушкин на снегу лежит у речки Черной,

Махмуд в последний раз глядит на выси гор.

И голос твой, Меджнун, звучит в ушах упорно:

Ты где-то средь пустынь тоскуешь до сих пор.

Идет спокойный снег. Весь день брожу, вдыхая

Его прохладу, я. Простор и свежесть в ней.

И вновь весь день стихи я женщинам слагаю —

Весне души моей, зиме души моей.

Перевел Н. Коржавин

Я тебя вспоминал у Адайских высот.

Над чинарами солнечный свет ликовал,

Ты жила в этом мире открытых красот.

У Адайских высот я тебя вспоминал.

У Адайских высот ты врывалась в мой стих

Вместе с зеленью веток, как солнечный луч.

Разгорался рассвет, откровенен и тих,

И чинары молчали у каменных круч.

Я зажег в твою честь полуночный костер

У Адайских высот. Я стоял на краю

Голубых пропастей, перед сонмищем гор,

Ты заполнила полностью память мою.

И с Адайских высот до тебя аромат

Расцветающих трав этот стих донесет.

Где чинары и скалы, Восход и Закат

Вспоминают тебя у Адайских высот.

Я с Адайских высот посылаю мой стих,

Грохот горных потоков его просквозил.

Он гудел водопадом в ущельях пустых,

Где на острых обрывах алеет кизил.

У Адайских высот для тебя родились

Все слова, что сегодня тебе говорю.

Как в твой лик, запрокинутый в звездную высь,

У Адайских высот я смотрел на зарю.

У Адайских высот, где с отвесной скалы

Водопад ледниковую воду несет.

Где навстречу заре вылетают орлы,—

Я тебя вспоминал у Адайских высот.

Перевел М. Дудин

Все о любви ты пишешь! Или нету

Высот, затмивших этот перевал?

А мне всегда казалось как поэту,

Что о любви я мало написал.

Как мусульманин истинный корану.

Любви ты поклоняешься весь век!

Когда о ней писать я перестану.

То буду мертв и холоден, как снег!

Перевел Я. Козловский

Певец любви, прославился он рано.

Был на устах у многих оттого,

Что в каменных аулах Дагестана

Так о любви не пели до него.

Познав в горах сердечную тревогу

И обучая слово высоте,

Как своему единственному богу,

Он поклонялся женской красоте.

И так была им женщина воспета,

Что зависть расстегнула кобуру

И выстрелила в голову поэта,

И оборвалась песня на пиру.

Молва об этом сделалась седою,

И, хоть года стремительно бегут.

Навек Марьям осталась молодою,

Какой любил и пел ее Махмуд.

Перевел Я. Козловский

От века было клятвенно и прямо

Утверждено отважными людьми:

«Тот не мужчина, кто на сердце шрама

Во славу лет не носит от любви!»

Я просыпался рано, с косарями,

Был на войне и дожил до седин.

На сердце у меня, под газырями.

Шрам от любви остался не один.

Перевел Я. Козловский

Ты — смелый ловчий — расставляешь сеть

Редчайшим птицам сердца и ума.

Жена велела детям не шуметь

И ходит как на цыпочках сама.

Подаст обед, заштопает носки

И постирает вовремя белье.

Любить тебя до гробовой доски —

Призванье и поэзия ее.

Когда успех твой мчится на коне

И ты в чести, — волнуясь и любя,

Жена стоит в тени и в стороне,

Чтоб больше света пало на тебя.

Перевел Я. Козловский

Надо мною шумит платан:

Я страницы твои листаю.

Гонят пленниц во вражий стан:

Я страницы твои листаю.

В вышине по-людски кричит

Журавель, потерявший стаю.

Камни родины горячи:

Я страницы твои листаю.

Вот бросает цветок джигит.

Ловит женщина молодая,

А другая плачет навзрыд,

Жизнь прошедшую вспоминая;

Вдаль изгнанник бредет с сумой,

Слезы льет по родному краю,

Не вернуться ему домой:

Я страницы твои листаю.

Мне мерещится, будто сам

По Армении я шагаю.

Присягаю ее камням.

Припадаю к ее ручьям:

Я страницы твои листаю.

Я стихи твои повторяю.

Перевел Н. Гребнев

Ты помнишь лето? Лес, трава кругом

И пятна крови нашей или вражеской.

С тех пор мне росы на лугу лесном

В закатном блеске алой кровью кажутся.

Мне и зима запомнилась навек.

Осевший снег в начале марта месяца.

С тех пор, когда я вижу талый снег,

Мне пятна крови на снегу мерещатся.

Мы были крепки, каждый как скала.

Мы кладь несли, не чувствуя усталости,

И та беда, что где-то нас ждала.

Являла облик смерти, а не старости.

Не виделась нам старость впереди,

А нынче — еду ль, за столом сижу ли я —

Все чаще руку подношу к груди,

Каким-то чудом не задетой пулею.

Все чаще наяву или во сне

Те мальчики, не ставшие мужчинами,

В бинтах сырых являются ко мне,

И лица их не тронуты морщинами.

Мне видятся огонь и облака,

И пулеметчики и пулеметчицы,

И степь, где скачет конь без седока

И повод по земле за ним волочится.

Перевел Н. Гребнев

Он был горой. Ты — тень его. Ну что ж,

Быть тенью при горе не просто тоже.

Но все равно — пусть трудно ты живешь,

Ты тень горы и без горы не можешь.

Да, нелегко призвание твое —

Служить горе всю жизнь, не уставая.

Он был горой. Ты — тенью от нее.

Но у большой горы и тень большая.

Перевел Н. Коржавин

Ты помнишь весной Фирюзу и ее соловьев,

Что пели весь вечер уверенно, самозабвенно,

Как пели Хафизу когда-то за далью веков?

Мы слушали их, и сливались для нас постепенно

Грядущее с прошлым. Дождь хлынул на землю потом

И мир освежил, как сердца соловьиное пенье.

Кто выдумал глупо, что стала та песня старьем?

Она, как и дождь и рассвет, не подвластна старенью.

Не могут вовек устареть ни слова о любви,

Ни то, как на склоне спокойно кизил созревает.

Ни речка, под солнцем несущая воды свои,

Ни море, которое только живущим бывает.

Ты помнишь весной Фирюзу и ее соловьев,

Что пели и пели, сливаясь с дыханием ночи,

Как в древние годы? В их пении — голос веков

И голос всей жизни: «Земля, я люблю тебя очень!»

Перевел Н. Коржавин

Шить привелось мне без родной земли,

Я видел лишь во сне Эльбруса купол белый,

Шла тень орла по куполу вдали,

И я следил за ней душою онемелой.

Я знал тоску. Мне снился мой Кавказ,

Чегемский водопад и влажный гул Дарьяла.

И годы шли мои, как медленный рассказ

О том, чего в пути недоставало.

Я раскрывал твой том и не смежал ресниц,

И друга верного я локтем чуял локоть.

Перед душой моей вставали со страниц

Кавказские хребты, летел орлиный клекот.

Я раскрывал твой том, и прибавлялось сил.

Я видел наяву все, что хранил в помине.

На склонах скал багровый зрел кизил,

И солнечный рассвет струился по долине.

Ронял листву засохшую орех,

Тень от платана поднималась косо,

Форель плескалась, словно детский смех,

В потоке у подножия утеса.

Я раскрывал твой том от родины вдали,

Приобретала смысл иной земля чужая:

Как будто мы с тобой под облаками шли,

Нагорным снегом губы освежая.

Как будто я лежал в тени горы крутой

И Ушбой любовался в светлой рани.

Там пир шумел, и добрым тамадой

Тем пиром правил друг мой Чиковани.

Я раскрывал твой том и на крылах парил

Поэзии, исполненной привета.

За милый мир тебя благодарил

И дожидался своего рассвета.

…Об этом вспомнил я сейчас, взойдя

Уступами на перевал Крестовый.

Увидел наш Кавказ под струями дождя,

Блеснувший в душу мне своей красою новой.

Ты братство пел, лелеял дружбу ты.

Средь мастеров как мастер ты в почете.

Твои стихи — орлами с высоты.

Твои орлы всегда, мой друг, в полете.

Издревле люди любят мастеров —

Гранильщиков камней и ювелиров слова.

С крутых высот Кавказа я готов

Петь мастерство души высокой снова.

Стихом своим ты делаешь Кавказ.

Его вершины выше и прекрасней.

Гора к горе — их не охватит глаз,

И солнце жизни над хребтом не гаснет.

Мой путь с твоим нерасторжимо слит.

Арагви Тереку не посылает вызов.

Пусть эта песня ласточкой летит

И вьет гнездо у твоего карниза.

Перевел М. Дудин

Я помню Перекоп в кроваво-алом,

Продымленном лохматом башлыке.

Свистели пули над Турецким валом,

Шли, завывая, «юнкерсы» в пике.

Бойцы, что ночью кашу уминали,

В рукав курили, разговор вели,

С утра весь день дрались, и умирали,

И воскресали на клочке земли.

Мы были среди них на той полоске,

Обороняя огненный редут.

Как барабанный звук, сухой и жесткий,

Я слышу отголоски тех минут.

Дышала рота горячо и тяжко,

И ты, земляк мой, не погиб едва:

Упала, пулей сбитая, фуражка,

И чудом уцелела голова.

Суровых лет мне подсказала проза.

Что твой характер, недругам на страх.

Как будто бы рукой каменотеса

Был из утеса высечен в горах.

И только так, и только в этом дело,

В бою, в стихах, в сердечной маете —

Нам надо жить открыто, чисто, смело.

Как там, на перекопской высоте.

Мы проживем ли мало или много.

Но, не сойдя до ложной простоты,

Останемся до смертного порога

Достойными хранимой высоты.

Мы хлеб, и соль, и табака затяжку

Всегда с тобой разделим, как в бою.

Я вижу пулей сбитую фуражку,

Благословляя голову твою.

Перевел Я. Козловский

Смотрит с неба луна. Льет на скалы свой свет.

Ищет, где бы поспать, не помявши бока.

Льет свой свет на снега она столько же лет,

Сколько лет здесь лежат и не тают снега.

И детьми мы следили за ней. А луна

Так же точно плыла за окошком ночным,

И казалось, войдет к нам и скажет она:

— Завтра будем играть мы. А нынче поспим!..

Перевел Н. Коржавин

К то-то песню ту же самую

Напевает в тишине,

Что и мне когда-то мамою

Пелась в горской стороне.

Дождь ли, полночь ли метельная,

Звезды ль на небе видны.

Льется песня колыбельная,

Как извечный свет луны.

Перевел Я. Козловский

Льет дождик, и капли стучат по стеклу.

Приснилось мне детство: в горах на рассвете

Под елью столетней, прижавшись к стволу,

Укрылся мальчишка в дырявом бешмете.

Стекают потоки с зеленых высот.

Мне видится детство, я прячусь под елью.

Смеюсь я и плачу, а дождик идет,

И мокнут снега в Безенгийском ущелье.

Перевел Н. Гребнев

Я вижу, мама, день весенний.

Ты молода еще, я мал.

Уткнув лицо в твои колени,

Я слушал песню и дремал.

Ты, не откладывая дела,

Под мерный гул веретена

Про медвежат мне песню пела,

И уносила их волна.

Как искры на спине форели

В прозрачном озере весной,

Слова искрились, и горели,

И пахли ягодой лесной.

Ты пела звонко, пела тонко,

Тебя чужая жгла беда

Так, словно твоего ребенка,

Как маленького медвежонка.

Уносит полая вода.

И нынче, как тогда, в то утро,

Спой песенку про медвежат,—

Пусть нам покажется, как будто

Сидим мы тридцать лет назад,

Что нет у глаз морщин суровых

И где-то старость далеко,

Что у меня на сердце снова

Светло, как в детстве, и легко.

Перевел Н. Гребнев

«Коль у тебя есть мать, в себе ты носишь свет»,—

Не зря так говорят. Теперь я это знаю.

Тот свет в моей душе горел так много лет,

Что я привык и жил, его не замечая.

Но мама умерла. И свет, что мне светил,

Перед зарей погас. Конец. Вопрос решился.

И для меня в ту ночь рассвет не наступил,

И я его не ждал: я матери лишился.

Я помню: в детском сне я плакал, — снилось мне.

Что мама умерла, что я один остался.

Мне снился этот сон не раз и на войне,

И я тогда в слезах в землянке просыпался.

И весточку домой спешил скорей послать.

Боясь поверить в сон, надеясь, но несмело.

А нынче наяву похоронил я мать.

И дерево, в душе расцветшее, сгорело.

Когда мне, как другим, грозила смерть в бою,

Вдруг мать я вспоминал, и было легче все же,

Я знал: она потом оплачет смерть мою

И позабыть меня уже вовек не сможет.

И становился я от этого храбрей.

Шел в бой и презирал смертельную угрозу.

Нам силу придают и слезы матерей,—

Не только их слова, но даже слезы. Слезы.

А матери всех тех, кто раньше их терял,

Не хуже, чем моя, хоть их спокойны лица.

Снег горести на них, тот снег, что нынче стал

На голову мою уверенно ложиться.

О, руки матерей! С сегодняшнего дня

Я понял до конца, я знаю вашу силу.

О, все, кто матерей лишился до меня!

Я стал таким, как вы, и буду до могилы.

О, все, кто матерей лишился! Я сейчас

Всю вашу боль постиг. Отныне вашим стану.

Да, матери за жизнь нас ранят только раз,

Теперь и у меня в душе такая рана.

Все горы одолев, взвидя на перевал.

Являлся я к тебе. Ты сразу разводила

Огонь. И грелся я. И холод забывал.

Хотя луна в окно еще сквозь снег светила.

Но разделили нас такие горы льда,

Что их не одолеть, хоть век стремись упрямо.

И не приду к тебе я больше никогда.

Я не смогу к тебе прийти. Ты слышишь, мама!

Теперь я лишь во сне услышу голос твой.

Он очень далеко, совсем заглохли звуки.

И только лишь во сне увижусь я с тобой,

Увижу лишь во сне твои глаза и руки.

Руками лишь добро всю жизнь творила ты.

Глаза! — что может быть тех глаз теплей и ближе

Поток жестокий снес меж нами все мосты.

Я, мама, лишь во сне теперь тебя увижу.

Росли мы без отца. Последнее всегда

Ты отдавала нам. Сама недоедала.

Но все жив черный день душой была чиста,

И копоть горьких бед в тебе не оседала.

И ты не за себя страдала в горький час

Изгнанья — за меня тревожилась все время.

Когда болел, всю ночь ты не смыкала глаз.

Была ко всем добра, как у себя в Чегеме.

В изгнании, устав, к тебе я приходил

И головой к груди, как в детстве, прижимался.

И исчезало все, чем я измучен был,

И сам себе опять я мальчиком казался.

Казалось — вижу вновь любимой речки бег

И вообще вокруг земля родная наша,

Где медленно, как встарь, идет чегемский снег,

Где выйдешь — и в лицо дохнут ветра Кёк-Таша.

И сам не молод я. Но все любил сидеть

С тобой, как в детстве, лоб уткнув в твои колени.

Сидеть, закрыв глаза, не думать, не глядеть,

И ощущать себя ребенком в те мгновенья,

И радоваться так, как будто с детворой

Я только что поймал случайно птицу-чудо…

Мне больше никогда так не сидеть с тобой,

И больше никогда ребенком я не буду!..

Похоронили мать в сентябрьский ясный день.

Он очень ясен был, как радость, как начало.

Белели гребни гор, но мне казалось — тень.

Тень черная, как ночь, на горы набежала.

О, этот день в горах! Он чистотой слепил,

Он счастье обещал и не вязался с грустью,

Он чист был, как она всю жизнь. Таким он был.

Как помыслы ее, молитвы, сердце, чувства.

В земле теперь ты. Всё. Пришла впервые ночь,

Ночь без тебя. К тебе и ночь прийти не может.

Ты перешла за грань, ушла из жизни прочь.

Тебя ни дождь, ни снег теперь не потревожат.

А все как при тебе: деревьев желтизна,

Ветра с реки Черек поют — им горя мало.

На твой могильный холм льет ровный свет луна.

Она твое лицо недавно освещала.

Но, если трудно мне, иду в твой дом опять,

Утешиться хочу. Но вижу стул — и только.

И словно видом всем он хочет мне сказать:

— Ты ищешь мать? Ищи. Искать ты будешь долго.

Ищи! И я ищу. Нет смысла, но ищу.

Ведь можешь только ты помочь в моей печали.

Мне трудно без тебя, зову тебя, кричу.

Но даже эхо мне теперь не отвечает.

«Не плачь. Мужчиной будь! — ты говорила так

Мне в тягостные дни. — Терпи. Нельзя иначе».

И я терпел. Но тут не выдержал, размяк.

Как мальчик, я стою на кладбище и плачу.

Я плачу, мама. Да. Прости! Я в первый раз

Ослушался тебя сегодня у могилы:

За все года лишь раз сегодня, в скорбный час,

Я плачу. Ты прости — сдержаться нету силы!

«Сынок, не плачь по мне. Подумай. Я ушла,

Увидев, что ты жив, что дружишь с целым светом,—

Смерть раньше, чем тебя, меня к себе взяла.

Но ведь ее сама просила я об этом.

Об этом я сама молилась. И не раз. Что бунтовать?

Зима всегда сменяет осень.

Не верь, что жизни свет в душе твоей погас.

Живи. Будь тверд и мудр. Сын! Мать об этом просит.

Ты без меня живи, как жил до этих пор,

Будь справедлив, чтоб все друзья тебя любили.

А если на, себя ты навлечешь позор.

Твоя седая мать заплачет и в могиле.

Будь зорким, мой сынок. Ведь жить подчас трудней,

Чем умереть. О том и спорить глупо даже.

На страже я была, хранила честь детей.

Пусть мой могильный холм теперь стоит на страже».

Ты мне была судьей в дни счастья, в дни беды —

Во всем, что я любил, чего хотел добиться.

И первою всегда догадывалась ты

О том, что мне грозит опасность оступиться.

Хочу я, чтоб твоя святая доброта

Всегда жила во мне. Хочу я всей душою,

Чтобы твоя во мне осталась чистота.

И в том теперь клянусь здесь, над могилой стоя.

Мать умерла моя, уверенная в том.

Что все ж не навсегда мы расстаемся с нею.

«Не плачь, сынок, пойми — мы встретимся потом!»

Звучит в моих ушах все тише, все слабее.

Но все сильней в душе моя слепая боль,

На горы посмотрел я в тягостной печали.

«Мать больше никогда не встретится с тобой.

Ты знаешь это сам!» — они в ответ сказали.

Теперь пришлось и мне то горе испытать,—

Я знаю, с ним вовек не разойдутся люди.

«А разве ты один вот так теряешь мать?

А разве не всегда так было, есть и будет?»

Так скажете вы. Что ж, я понимаю вас.

Вы правы. Это так. Но все ж я с этим спорю:

Смерть матери ко всем приходит первый раз,

Для каждого она — невиданное горе.

«Ты людям будь всегда товарищем, сынок,—

Ведь в нашей жизни смысл не что-нибудь, а люди.

И если спутник твой упал и занемог,

Ты не бросай его, подумав: „Трудно будет!“»

Так говорила ты до смерти за два дня

И так жила всегда, хоть это трудно было.

Да будет твой завет законом для меня!

Ты слышишь? В том клянусь я у твоей могилы.

В моих стихах тепло от молока того,

Которым ты меня в младенчестве вскормила,

В нем — красота лица родного твоего,

И доброта твоя, и мягкость, — может, сила.

И я, как ты, умру. Но в жизни доброта

Останется — она для нас всего дороже.

И пусть мои стихи исчезнут навсегда,

Но не исчезнет жизнь и человечность тоже!..

О люди! Все, кому не отказал в тепле,

Кому полезен был — пусть даже и не прямо,

Кому не больше пусть, чем капля на стекле,

Но радость я принес, — благодарите маму.

Все те, с кем в жизни я сердечным, добрым был,—

За все мое добро благодарите маму.

Все те, кому в пути хоть раз я пособил,—

За все мое добро благодарите маму.

Все, кто листал не зря страницы книг моих,—

За все мое добро благодарите маму.

Все те, кого хоть раз сумел согреть мой стих,—

За все мое добро благодарите маму.

Перевел Н. Коржавин

Опять пришла зима, и улица бела.

Ты разожги огонь, как мама разжигала.

Прошли мы трудный путь, где за скалой скала,

Где вихрь, и крутизна, и грозный гул обвала.

Нельзя не говорить об этом — ты права.

И нам досталось то, что многим-многим людям.

Чтоб не погас огонь, подкладывай дрова.

Воспоминания в душе гасить не будем.

Вновь посмотреть хочу, как в прежние года,

Я на твое лицо, что ярко раскраснелось

От пламени… Так шли года, так шли всегда

И скрылись за грядой, что ныне в снег оделась.

Следы их на твоем лице, среди зимы,

При свете пламени я вижу… «Скоро ль пламя

На родине зажжем?» — так спрашивали мы

На дальней той земле, за снежными полями.

На руки смуглые твои, в глубины глаз

При свете пламени смотрю. О них писала

Моя рука не раз, но грустно мне сейчас.

Что плохо я писал о них — и мало, мало!

Всегда в твоих глазах на дальней той земле

Мне виделся Кавказ. И даже в день унылый.

Когда шумел буран в сырой, туманной мгле,

Я в красоте твоей искал источник силы.

О, женщин красота, всегда ты нам нужна!

Ты мне свое тепло и в ту дарила пору,

Когда морозом жгла меня моя весна,

Но я, с судьбой борясь, в тебе нашел опору.

Опять в горах мороз. Опять красива ты.

Хоть голову твою запорошили годы

Снегами. Но твоей слабее красоты

Заботы новые и прежние невзгоды.

На своего отца похожа ты. Всегда,

Во всем он горцем был, сродни родным вершинам.

Хоть часто горькою была его еда.

Он честью дорожил, как надлежит мужчинам.

Был каждый волосок его усов как меч!

Не знал он трусости и не боялся мести.

Для торжества добра он мог бы дом свой сжечь

И броситься в огонь во имя горской чести!

Отправился на фронт с седою головой,

Смотрел в лицо войны суровой силой взгляда.

Он шел, как некогда в горах сквозь снежный вой,

По окровавленным кварталам Ленинграда.

Отваге, верности он клятву дал свою,

И жизни собственной была сильней присяга.

Седого горца жизнь оборвалась в бою,

С горящим городом слилась его отвага.

Бесстрашно умер он: ведь он бесстрашно жил.

Таким не суждено окончить жизнь в постели.

За родину свою он голову сложил,

Тебя же унесли жестокие метели.

Ты помнишь, девочка, морозы февраля.

Степные дальние просторы Казахстана,

Тоску изгнания и снежные поля?

Как рано боль души узнала ты, как рано!

Отец лежит в снегах, путь преградив врагу.

А ты ждешь весточки, подросток, дочь солдата.

Твоя печаль — как след кровавый на снегу…

Мы грелись у огня на том снегу когда-то.

Не пропадет вовек та пролитая кровь.

И скорбь не пропадет. И в этом есть отрада.

Пусть правда ранена — она воспрянет вновь…

За горький мой рассказ меня винить не надо!

В черкеске белой снят отец твой на стене.

Он строен и высок, при нем кинжал старинный.

Ему усов уже не покрутить, но мне

Он будто говорит: «Кулиев, будь мужчиной!»

Мне кажется: вот-вот он выбежит на круг,

Запляшет, как плясал на свадьбах в дни веселья.

А видно, что плясал он лихо! Сотни рук

Ему стучали в лад, и пели с ним ущелья!

Я верю: брал легко он трудный перевал.

Бросался он в огонь, в бушующую воду.

Я верю: он с врагом как нужно воевал

За правду, за людей, за честную свободу.

Твой сын — наш сын — похож на твоего отца.

Ничто не может зря пропасть, ничто не может!

Та пуля, что летит в бойца, — пронзит бойца…

Прости, что мой рассказ былую боль тревожит.

Опять пришла зима. Опять бело кругом.

Ты разожги огонь, как мама разжигала.

Воспоминания пришли, как гости, в дом,

Так пусть у очага погреются сначала.

При свете пламени я вижу: возле рта

Морщинки у тебя. А провели их годы

И за холмы ушли. К чему им быстрота?

Но время — как река, они одной породы!

Вновь на лицо твое, как в той степной дали,

При свете пламени смотрю. Зима блистает.

Как на деревья снег, легли года, легли

На волосы твои. И этот снег не тает.

В том доме, где с тобой о прошлом говорю,

Где некогда очаг затоптан был сурово,

На волосы твои, на руки я смотрю

При свете пламени, что засияло снова…

Перевел С. Липкин

На перевале буря бьет. В провалы

Сползает снег обвалом с темных скал.

Кто сосчитает путников бывалых.

Чьи кости стер в провалах перевал!

Столетний лед. Ни тропки, ни дороги.

Короткая дорога — далека,

Так далека, что показалась многим

В последний миг длиннее, чем века.

Над ними ветер захлебнулся воем

И над провалом пропасти утих.

Глубокий снег им вечным стал покоем,

И поседели матери у них.

В ауле у подножья перевала,

Спасенья ожидая от врача,

В смертельных муках женщина рожала,

В постели жесткой плача и крича.

Крик о спасенье, смятый бури гулом,

Под снежными обвалами пропал.

Как вечность, меж больницей и аулом

Поднялся неприступный перевал.

Свистит буран, и снегом бьет над бездной,

И грохотом отбрасывает крик.

И не пробраться по тропе объездной.

Есть только путь сквозь бурю, напрямик.

Но конь от бури повернет обратно,

Не пролетит сквозь бурю вертолет.

Там гул лавин повторен многократно.

Там снег клубится, превращаясь в лед.

Там голый камень с острым снегом смешан.

Там с ветром перемешан снегопад.

Туда добраться может только пеший.

Вслепую пробираясь, наугад.

И там, в ауле, на границе смерти,

Два сердца догорают, как свеча.

«Он человек, и он дойдет, поверьте»,—

И молча дожидаются врача.

Там ждут врача, и там глядят с надеждой

В седой туман, нависший над горой.

Кто проскользнет под буркой бури снежной.

Через разгул метели гулевой?

Там ждут врача. И провод телефона

Дрожмя дрожит, натягиваясь весь,

Трещоткой оглушительного звона

Подчеркивая горестную весть.

Там ждут врача. На телефон с укором

Глядят, как на ненужный реквизит.

А снег валит и ледяные горы

На каменные горы громоздит.

А снег валит, клубится у порога,

И каждая секунда дорога.

И на аул спускается тревога

Тяжелая, как горные снега.

И вот Азрет сбирается в дорогу.

Душа его тревогою горит.

— Не будь мальчишкой, подожди немного,—

Азрету старший фельдшер говорит.—

Метет буран. Хоть вылези из кожи,

Не одолеешь ночью высоты,

И никому помочь уже не сможешь.

Когда погибнешь под обвалом ты.

— О нет, Омар, я все ж пойду!

Иначе Как посмотрю я завтра на рассвет?

Я горец по рождению, и, значит,

Мне в малодушье оправданья нет.

Ведь мой отец на Ленинградском фронте

О том не думал в свой последний час,

Что упадет в бою однажды в землю мертвым,

А выполнял своей земли приказ.

И я пойду! Иначе я гордиться

Не вправе буду именем отца.

Героя сыну трусить не годится.

Уж лучше в пропасть — честно, до конца.

Пускай уж лучше ледяные камни —

Не тяжесть страха — давят сердце мне.

Судьбой своей я вечно буду равным

С отцом своим на милой стороне.

— Иди, Азрет! — сказала мать Азрету.—

Будь как отец. — А на своем веку

Мать сто мостов прошла по белу свету,

Решимости не обронив в реку.

Она могла увидеть сына мертвым.

Но трусом видеть сына не могла.

О женщины, вы в нас вселяли твердость,

В наш трудный век она не подвела.

И мать Азрета в этот вьюжный вечер

Накинула чернее ночи шаль,

И вместе с шалью ей легла на плечи

Тяжелым камнем новая печаль.

— Иди, Азрет! — Но смутную тревогу

Не выдало спокойное лицо.

И сын ушел в последнюю дорогу,

И буря снегом замела крыльцо.

— Иди, Азрет! — И сын ушел из дома,

Как уходил отец в последний раз.

А мать смотрела на очаг знакомый,

В тревоге смутной не смыкая глаз.

О матери и жены, — видно, чище

Нет наших душ, что вырастили вы.

Что наша жизнь без мужества? Кладбище.

Сад без плодов. Деревья без листвы.

За нами сыновья идут по следу

Сквозь бурю века, не жалея сил.

Без гибели храбрейших нет победы,

Нет жизни без заснеженных могил.

Простите нас за то, что в стынь и слякоть,

Встречая смерть от пули и клинка.

Мы вас в тревоге заставляем плакать.

А жизнь идет. Дорога далека.

Валится снег. Густой туман клубится.

Заводит ледяную карусель.

Ущелье воет раненой волчицей.

Ломает крылья белая метель.

Свистит метель над снежным перевалом.

Сплошная тьма — ни тропок, ни дорог,

О, сколько, буря, путников бывалых

Над пропастью ты сваливала с ног!

Азрет идет. Бураном лед обколот,

И рваные осклизли острия.

Попеременно то огонь, то холод

По телу пробегают, как струя.

Идет Азрет, как ходят в штыковую,

По осыпи сползающей, на склон.

А буря бьет в упор, напропалую,

Орудиями с четырех сторон.

Язык обвала слизывает тропы,

И режет снегом ветер боковой.

Уступы неприступны, как окопы.

Здесь, может быть, трудней, чем в штыковой.

Здесь каждый шаг — как под смертельным дулом.

Как под прицелом темной пустоты.

Обвалом снежным камни повернуло,

Они ползут, как танки, с высоты.

Идет Азрет. Ползет. Как ледорубом,

Цепляется руками за скалу.

В отчаянье прикусывает губы

И вновь сползает в ледяную мглу.

И снова вверх. И кажется, что прорван

Сегодня ад и выпущен на свет,

И снег валит, клубится снега прорва.

Грохочет тьма. Вперед дороги нет.

Ни огонька. И темнота как тина.

Слабеет в напряжении рука.

«Назад!» — грохочет снежная лавина.

«Иди, сынок! — звучит издалека. —

Я голову дыханьем отогрею,

Я поцелуем лед сниму с бровей,

К груди своей прижму тебя. Скорее,

Смелее поднимайся, не робей!

Не бойся только. Сердце мое рядом,

С тобой сейчас. И, видишь, впереди

Твоя дорога материнским взглядом

Освещена над пропастью. Иди!»

Азрет встает. Идет вперед. И снова

Нащупывает выступы нога.

А мать сидит и смотрит на багровый

Огонь мерцающего очага.

«Не дай, аллах, погибнуть сердцу сына,

Как я не дам погаснуть очагу».

Ревет буран. Туман клубится синий.

Качается вселенная в снегу.

Подбрасывает мать в огонь поленья,

И веселей огонь запировал.

Ползет Азрет по каменным ступеням,

По осыпи скользя, на перевал.

Сжимаясь, пальцы на ветру немеют,

Тяжелым снегом застилает взгляд.

Дышать труднее. Губы леденеют,

И ноги, непослушные, скользят.

Ни дерева, ни камня. Мир закован.

Куда ни ткнись — свистящий снег и лед.

Азрет на миг позабывает, кто он.

Где он, куда сейчас идет.

«Иди назад!» — наотмашь хлещет ветер,

Пронзительною злостью обуян.

И кажется, что все пути на свете

И все дороги схоронил буран.

Идет Азрет у пропасти по краю

И слышит строгий голос за спиной:

«Иди! Не бойся, я с тобою. Знаю,

В какой ты путь отправился, сынок.

Иди, сынок! Не бойся. В мире вечен

Лишь только подвиг. Смерть у нас одна.

Она сама определяет встречу,

А я-то знаю, как она трудна.

Я молодым погиб в бою как воин,

За нашу землю, жизнью верный ей,

И я, сынок, сейчас тобой доволен:

Ты Человеком стал среди людей.

А если б ты остался дома, рабской

Душою струсил и не вышел в бой,

Наверно б, я в своей могиле братской

Заплакал от позора, как живой.

Тоскуя по тебе, я брал на руки

Чужих детей. Томился без конца:

Перед атакой и в предсмертной муке

Мне не хватало твоего лица.

Ты стал мужчиной, мальчик мой. И очень

Трудна твоя дорога. Продержись

Еще немного. Сделай все, что можешь,

Но сохрани свою сегодня жизнь.

Иначе мать от горьких слез ослепнет

И навсегда останется одна,

С туманным взглядом холоднее пепла

И сединой белее полотна.

Она меня оплакивала долго

И так же будет плакать о тебе.

Будь тверд, мой мальчик. Нету выше долга

Взбираться вверх, наперекор судьбе.

Мы никогда с тобой не расставались.

Сегодня твой черед идти на бой,

Я не хочу, чтоб матери остались

Лишь наши фотографии с тобой.

Как будет плакать мать! Взбирайся кверху.

Слез было много, будут — впереди.

Без подвига все в мире, на поверку,

Засохнет, словно дерево. Иди!

Смелей, сынок! Не отступай ни шагу,

Храбрейший только чувствует на вкус

Прекрасную высокую отвагу.

Гнилой крапивой умирает трус.

У храброго одна дорога — кверху,

У храброго — к бессмертию ключи.

Он умирает так, как пересверки

Слепящей светом молнии в ночи.

На дне морском не спрячешься от смерти.

Везде найдет, на плечи взвалит груз.

В глаза заглянет, четкий круг очертит.

И вечной жизни не добьется трус.

Я впереди. Иди за мною следом.

Взбирайся вверх, срываясь и скользя.

Вершины часто заметает снегом,

Но отступать пред высотой нельзя.

Я вижу все. И я сегодня знаю:

Ты Человеком стал среди людей.

Я за людей погиб. Благословляю

Тебя на подвиг и на жизнь. Смелей!

В глаза тебя целую, открывая

Твои глаза, отогревая лед.

Горжусь тобой, но рана штыковая

Мне это громко крикнуть не дает».

Азрет встает. Его не сокрушила

Ни ночь, ни вьюга. Храбростью храним,

Он лезет вверх. Бураном бьет вершина.

И весь аул взбирается за ним.

Обрывы слева и обвалы справа.

Седые глыбы ледяной брони.

Буран — на седловине перевала.

По сторонам — аульские огни.

На перевале — ураганом косит.

Вслепую, спотыкаясь, наугад

Идет Азрет, как в штыковой, проносит

Живую душу через этот ад.

Без боя здесь не сделаешь ни шагу.

Но сердце устремляется вперед.

Не эта ли решимость и отвага

Нас по дорогам космоса ведет?!

И ночь в пути, как двадцать лет в дороге,—

Так измотал Азрета перевал.

Азрет добрался и на том пороге,

Где смерть стояла, задыхаясь, встал.

Здесь буря не рвалась и не кололась.

И в тихом ветре он услышать смог:

«Спасибо, милый!..» — материнский голос.

И вздох отца: «Ты молодец, сынок!..»

Был первый крик спасенной жизни громок.

И солнце засияло впереди.

И словно улыбнулся тут ребенок,

И мать прижала первенца к груди.

Чабан Адильгери рожденью сына

Был, словно жизни обновленной, рад.

И у врача прощения просила

За все тревоги молча Фатимат.

Азрет стоял, смежив устало веки,

Не ожидая никаких похвал.

Он Человеком был. И Человека

Высокий долг повел на перевал.

В честь сердца человечного Азрета

И мальчика Азретом нарекли,

Чтоб людям нес запас добра и света,

Достойного своей родной земли.

Живи, Азрет! И помни об Азрете.

Как он, не бойся холода и тьмы,

Чрез пропасти, опасности, сквозь ветер

Иди — и будь счастливее, чем мы.

Две жизни ликовали. Жизни ради

Не зря Азрет собою рисковал.

…Смерть повернулась за порогом, сзади,

И медленно ушла на перевал.

К полудню распогодилось. И взору

Открылся мир сверкавших солнцем гор.

И радость сердца поднималась в гору,

В блистающий заснеженный простор.

Был счастлив мир. И было столько света,

Голубизны чистейшей чистоты.

Как будто праздник, запоздавший где-то,

В аулы опускался с высоты.

Новорожденный улыбался свету.

От Фатимат струился тихий свет.

Опасность миновала. Смерти нету.

В обратный путь отправился Азрет.

Он поднялся к вершине перевала.

Снег под ногой подался, застонал,

Лавина по камням загрохотала.

И кинулась, и начался обвал.

Он в сторону метнулся от удара.

Лавина повернула напролом.

И он упал, как падает чинара,

Под корень срубленная топором.

Захлебываясь отзвуками гула,

Срывая камни, прыгая, скользя.

Его лавина в пропасть потянула,

Вцепилась в ноги. Вырваться нельзя.

Смерть снова встала на твоей дороге.

Догнала. Забирает. Заберет.

Азрет… Азрет… Тебя не держат ноги,

Стал очень скользким под ногами лед.

«Смерть!» — голосит летящая лавина.

«Смерть!» повторяют скалы и холмы.

Азрет… Азрет! Ты падаешь в теснину,

И больше нет ни лета, ни зимы.

Живое сердце милый мир покинет.

Над пропастью затихнет крутоверть.

И ты свое позабываешь имя.

И сердце останавливает смерть.

Но слышишь ты в последнее мгновенье,

На зыбкой грани смертного конца.

Стон тяжкий матери и сожаленье

Последнее, горчайшее, отца.

Конец всему, что мило и не мило,

Ни страха, ни печали, ни утрат.

У каждого из нас души светило

Своим путем уходит на закат.

Шаль черная на весь аул надета.

На улице аула — ни души.

Оплакивали женщины Азрета

И причитали в горестной тиши:

Зачем ты смерти покорился рано?

Зачем пошел на ледяной откос?

И матери зачем нанес ты рану?

Зачем ты горе матери принес?

Зачем в дому последние подпорки

Ты гибелью своею подрубил? —

Мать слушала, потом сказала горько:

Он правильно, мой мальчик, поступил.

И, как бы в одобрение, снаружи,

Сквозь причитаний горестную тишь,

Израненной душою голос мужа

Услышала: «Ты верно говоришь.

Я плачу рядом. Боль невыносима.

От слез и боли светлый день ослеп.

Меня оплакав, провожаешь сына,

Единственного. Горек вдовий хлеб.

Прости меня, как должно и как нужно,

Жена моя, за снег твоих седин.

Платить за жизнь ценою малодушья

Я не умел. Оно — не для мужчин.

Как волосы твои сегодня седы…

Дай голову. Прижмись к груди, жена!

Мы поровну с тобой делили беды.

Теперь же будешь бедовать одна.

Не превращал я равнодушье в бога,

Как жалкий трус, оставшийся в живых.

Наш сын погиб. Он шел моей дорогой

И жизнь свою отдал за жизнь других.

А трус живет. Живот растит во благе,

Для ближних не теряя волоска.

Он променял сладчайший вкус отваги

На жирный запах жирного куска.

Трус — в жизни мертв. Мы — в смерти воскресаем.

Честь человека подвигом храним.

Для трусов жизнь закрыта караваем,

И хлеб отваги недоступен им».

Мать чуткою душою услыхала

Сквозь голос слез, затерянный в снегу,

Сыновий голос: «Мама, с перевала

Я не вернусь к родному очагу.

Мне не подняться больше, не добраться.

Не дотянуться через лед и снег,

К твоей щеке щекою не прижаться.

Не улыбнуться солнышку во сне.

Прости меня! Я не искал погибель.

Я очень виноват перед тобой,

Что слишком поздно смерть свою увидел.

У смерти не отпросишься домой.

Прости меня! Но в той дороге поздней

Я радость принести тебе хотел.

Горят дрова и не дают замерзнуть

Зимою людям, — так и я горел.

Судьба людей мою судьбу просила

Через буран идти на перевал.

Чтоб тяжесть равнодушья не давила,

Я сам на плечи тяжесть смерти взял.

Ритм чистый моего сердцебиенья

Тяжелый снег остановил навек,

Как снег нагорный, чистые стремленья

Моей души засыпал горный снег.

Прости меня! Мне оправдаться нечем.

У радости и горя свой союз.

Груз смерти я взвалил себе на плечи.

И на вершину поднял этот груз».

Перевел М. Дудин

Шагдий — скакун кабардинской породы.

Лорик — перепелка (армянск.).

Мужра — палка с железным четырехгранным острым ножом.

coollib.net


Смотрите также